Бурно негодовал мой отец, когда видел развязанные войной стяжательные инстинкты и с неожиданной для его всегдашнего благодушия сердитой брезгливостью обвинял именно «мародеров в офицерских погонах». Когда же я засомневалась и спросила о простых солдатах, он сказал: «Конечно, дочка, они были не ангелами, но их грехи – такие крошечные, ну курицу чужую обезглавят, ну простыню на портянки стянут или пасеку подразорят, а что другое – мы с Шуркой не видели». Однако одну историю о ефрейторе, который в мирной жизни был фельдшером-стоматологом, я слышала раньше, старшеклассницей, когда у нас за столом сидели Светозаровы, и фронтовые друзья почему-то расслабились и вышли из своего обычного режима молчания. Этот ефрейтор носил с собой в табачном кисете специальный инструмент то ли для вырывания зубов, то ли для снятия зубных коронок и любил при случае «промышлять» после боя, собирая зубную дань с убитых. Смерть его настигла во время этой «золотой лихорадки»: друзья издали увидели, как его застрелил раненый немец, которого он принял за покойника.
Кстати, в тот день со слов дяди Шуры я поняла, что и он приписывает папе свое выживание на фронте: он говорил, что только благодаря его технической смекалке и на редкость быстрым рукам много раз им удавалось избежать гибели под пулями и осколками, не говоря о помощи при переправах (отец всегда хорошо плавал и на моей памяти уже после войны в разное время спас двух утопающих).
И все-таки в том харьковском поезде, в феврале 1957 года, когда я слушала папины уроки войны, наибольшее впечатление на меня произвел его рассказ без комментариев, просто один бескровный эпизод из этой ужасной бойни:
Беспросветно черная ночь. Ни луны, ни огней. Колонна связистов который день уже не шагает, бредет по широкому шоссе в незнакомой пустынной местности. Давно не ели, не спали, не отдыхали. Ног под собой давно не чувствуют. Все молчат, многие спят на ходу. Катушки, как я поняла, с ними неразлучно. И вдруг… в абсолютной темноте и тишине раздаются точно такие же изнемогающе шаркающие звуки от встречной колонны. Кто это? Свои или враги? Никто не знает!!! Стрелять? Но в кого? Наверное, и другой вопрос может встать:
И две невыносимо уставшие колонны воинов молча расходятся…
Этот символический эпизод, как мне кажется, просто просится в какой-то пацифистский фильм.
Возвращаясь к первому послевоенному году, не могу промолчать о том, что к нам в дом после папиного возвращения с фронта, как и в других подобных случаях в нашем классе, по своей инициативе однажды пришла в гости Анна Яковлевна. Предлогом для посещения было желание познакомиться с «героем войны» и одновременно наконец «ознакомиться» с условиями жизни своей ученицы. У меня в памяти совсем не осталось следов этой домашней встречи, видимо, она была малоинтересной. Но очень показательным для того времени мне кажется сейчас то, что я узнала из более поздних школьных источников. Оказывается, внимание моей учительницы больше всего тогда привлекли в нашем доме совсем не мои родители, не книги/ноты, даже не старинная мебель (осколки которой спустя десятилетия с благодарностью подобрали полтавские музеи) или женский портрет маслом над пианино, бросающийся в глаза хотя бы своим размером (кстати, чудесный портрет одной из моих двоюродных бабушек работы ее учителя живописи Леонида Осиповича Пастернака). Нет, ее поразил дорогой ковер Янкелевичей и Галочкино пианино, которые, судя по ее словам, могли обеспечить надолго сытую жизнь всем нам, и якобы эти вещи папа привез чуть ли не с фронта (!). Наверное, и в других домах уцелевших фронтовиков ее более всего интриговала ощутимая конкретика – то, что папа считал страшным позором и именовал «плодами мародерства», следы которого в виде мехов и, как тогда говорили, «мануфактуры» я действительно замечала потом у двух своих одноклассниц вплоть до выпуска. Что это было у нашей Анны Яковлевны: частный ли интерес материально озабоченного человека или отражение определенной реальности да и духа времени, зараженного вредоносным вирусом? Сейчас мне трудно судить об этом.
Ужасный сорок седьмой…