— Мне ничего уже не надо. Я и так пропал.

— Перестаньте! Напишите мне быстро сценарий арт-хаусной короткометражки. Денег заплатить не могу, но мне нужен фильм, чтобы с ним поехать в Канны. Арт-хаус тем и хорош, что его можно снять хоть на бабушкину кинокамеру. Чем хуже снято, тем выше похвалы.

— Шарлатанство какое-то.

— Вот вы и заинтересовались!

— Отстань.

— Ха-ха! Думайте быстрее, а то попрошу еще кого-нибудь. Но я звоню не только за этим. У меня есть для вас большой сюрприз. Приезжайте завтра. У меня теперь свой кабинет на «Мосфильме». И купите себе уже мобильный, так нельзя!

Короткие гудки входят в резонанс с моим пульсом. Левая нога просит пить. Все утопить. В ванну. Какое слово было последним перед смертью? Отстань? Сойдет.

А ты, глупый Бенки, уже решил, что это тот самый звонок, который меня спасет?

<p>119</p>

Когда ванна наполнена наполовину, я бросаю в нее полпачки запекшейся соли. Взбалтываю рукой поминальный коктейль в мутной ванной. А теперь, как Ами учила, надо выступить экстравагантно, почуди΄ть всем своим весом. Зрителей нет? Посажу в партер Лягарпа.

Пока я веду все эти нероновские приготовления, посмотрим флешбэк напоследок.

Подвал в переулке Вечность. Карамзин лежит на диване фон Люгнера, гладит свой блинный живот.

КАРАМЗИН Мой бычок ненаглядный, назвать дату смерти твоей?

Я Нет!

КАРАМЗИН Боишься, как я погляжу?

Я Просто не хочу.

КАРАМЗИН Не волнуйся, это случится не завтра.

Я Все равно, не надо.

КАРАМЗИН А как жить хорошо, когда день твоей смерти известен. Разве нет?

Я Нет, нехорошо… Это страшно.

КАРАМЗИН Не надо бояться. Запомни — день твоей смерти…

Я Не надо! Заткнись!

Карамзин поднимается, скрипя нацистской кожей, смотрит на меня глазами утопленника.

КАРАМЗИН Ты стал слишком смелый.

Я Я уезжаю в Москву. Поступать в МГУ. А ты можешь сдохнуть на этом диване.

И теперь пора в ванну. Карамзин сдохнет сам. А я уйду, как аквалангист — брюшком к небу, спиной в глубину. Старец, прощай!

Лихо бросаюсь через пожелтевший борт, ноги вверх.

Звук плещущейся воды, не хватает разве лишь криков чаек.

<p>120</p>

Это кафе чудом уцелело после бомбежки Сочи, скрылось от прицелов олимпийских снайперов под лианами бугенвиллии. Я обнаружил его случайно, когда уже не мог бежать после морга («Вы хорошо знали эту девушку? Где ее документы?»).

Здесь я сел — спиной ко входу, лицом к затянутому листвой окну. Отдохну под ленивым вентилятором и побегу дальше.

— Меню, да?

Я не оборачиваюсь.

— Наверно, не надо. Просто водки. Полстакана. И кусок хлеба.

— Водка теплый у нас, холодильник сломан.

— Тогда целый стакан.

— Хорошо. Ты тоже из Москвы?

— Да.

— Сразу видно.

Голос удаляется, поскрипывая деревянным полом. На смену ему врываются два других, со стороны моря. Продолжают жаркий диалог:

— Вчера Фишка приехал, с утра бухой уже. Стоит внизу в холле, смотрит по сторонам, не понимает вообще, где он.

— Как всегда.

— А там уборщица, полы натирает, на гостей любуется. Ты слушаешь?

— Да, просто меню смотрю попутно.

— И уборщица видит Фишку и говорит: «Ой, а я ж тебя узнала, ты ж етот, артист известный!»

— И что?

— А он ей: «И я тебя тоже узнал! Ты — бабка!»

Борис Мельхиорович смеется, постукивая ладошками по столу в мыльных узорах. Эдвард Булатович вздыхает:

— И ведь отбоя от предложений у него нет. Русские режиссеры — странные люди. Будут мучиться до последнего кадра. Не кино, а Сталинградская битва. Смотри, тут на столе горчица.

— Еще бы! Зря я тебя сюда вел, что ли? Все, как в наше время: с коричневой корочкой.

— Аутентично.

— Не умничай. Давай-ка ее на черный хлебушек намажем, посолим и сожрем спокойно. Вот где счастье-то, Эд! Ни одна скотина не смотрит тебе в рот и не напишет потом в газете: «За ужином хозяева фестиваля устало ели устриц, доставленных с Лазурного берега…

— …и запивали холодным шабли урожая тысяча восемьсот двадцать пятого года». Ты прав. Полчаса свободы у нас есть…

— …сказал он, сверкнув золотыми часами с турбийоном.

— С хуйоном! Давай, Боря, еще пельменей вот этих закажем, а?

Не дождавшись стакана водки, хрипя от внезапной головной боли, спиной к двум весельчакам в белых сорочках, я крабом пробираюсь к выходу, почти наощупь; бьюсь об угол стола, роняю на пол салфетки, одна прилипает к сандалии, избавиться от нее невозможно будет до самой смерти, это белая метка.

<p>121</p>

Но пора вернуться в блистательный эпизод самоубийства.

Согнутый в наполненной ванной недописанным иероглифом, вверх тормашками, руками-щупальцами я пытаюсь, держа себя за окостеневшие ноги, подтянуться, вывернуться, выбраться — но невозможно. Застрял. Голова над водой озирается лохнесским испуганным взглядом.

Чаплин бы рад был такому ржавому гэгу.

Куда теперь дальше? Вода уже у бортов, но я не могу дотянуться до крана. Прочь с экрана! Бычок-неудачник. Хиштербе.

ТИТР НА ФОНЕ ВОДЫ, ЛЬЮЩЕЙСЯ НА ПОЛ. Сколько времени он провел в таком положении, неизвестно.

В ванную входит суровый старец, оглаживает бороду, смотрит на полупокойного голубыми глазами, пальцем грозит:

— Ах, ешь твою мать! Ты что же творишь?

— Вы — Федор Кузьмич?

— Я? Ты что, парень? Я сосед снизу. Ты меня залил.

— Помогите мне выбраться отсюда. Пожалуйста.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги