Для Клааса похороны начались утром после их первой ночи. Он раскрывает книгу на той же странице. На землю падает закладка — исписанный клочок бумаги. Тогда он дочитал книгу до послесловия к сочинению К. С. Льюиса, написанного С. Аверинцевым. Заголовок обещал: «Голос, которому можно верить». Эдик и не предполагал, что можно настолько…

«Его биография была не очень солнечной, — читал Клаас в тысячный раз, сжимаясь в комок по мере приближения роковых слов. — В детстве он лишился матери, в отрочестве достался безумному садисту-учителю, впоследствии разоблачённому и попавшему в психиатрическую больницу, а своё девятнадцатилетие встречал на фронте первой мировой войны, где был серьёзно ранен; после войны, исполняя данное в окопе юношеское обещание, он принял в свою жизнь на правах приёмной матери мать не вернувшегося с фронта товарища, а затем более тридцати лет сносил домашнюю тиранию внезапно ожесточившейся, властной, эгоцентричной женщины; после всего этого он женился лишь в возрасте под шестьдесят, зная, что его жена больна костным раком, что их счастье обречено быть очень кратким, — и потерял её через четыре года…»

Всё, случившееся дальше, стало для Клааса подстрочным комментарием к последней фразе — консультации, анализы, химиотерапия, парик, искромсанное высохшее тело, которое Эдик бережно очищал влажными тампонами по нескольку раз на день, осунувшееся лицо и те же глаза, полные синих искр…

Клаас смотрит на листок. Поднимает его, разворачивает. Ком в горле. Тошнота. Приступ проходит, но во рту остаётся отвратительный привкус. Хочется запить. Клаас неистово смотрит на плывущие облака, из груди снова рвётся: «Я ненавижу тебя!», но он вспоминает старика с крестом, и крик замирает в горле. Она снова здесь — та вторая, застывшая в мозгу остекленевшей слизью, пропитавшая лёгкие ядовитым дымом. Она всегда подкарауливает в закоулках сознания, скрывается за занавеской, чтобы явиться в миг самых трогательных воспоминаний, чтобы напомнить ему о собственной гнусности, чтобы осквернить своим присутствием святилище памяти, куда даже он сам не осмеливается входить. Эдик перечитывает две строфы:

Ihre Gestalt — des Morgenlandes PalmeUnd Arabeske ihrer sanften Locken,Und ihre Kleider — Pracht der duft’gen Almen,Und ihre Stimme — Klang der Silberglocken.Und ihrer Augen feurige Vulkane,Vor deren Glut die Nordländer vergehen.Die Weisheit blickt durch diese OzeaneVon allen Synagogen und Moscheen.

***

Образ её — пальма ВостокаИ арабеска её мягких локонов,И одежда её — роскошь душистых горных лугов,И голос её — звон серебряных колокольцев,И огненные вулканы её очей,От жара коих гибнут северяне.Сквозь эти океаныВзирает мудрость всех синагог и мечетей.

Как он мог ошибиться так жестоко? Что это было? Любовь? Неужели, любовь? Или биохимия, гормоны? Ну да, он давно не встречался с женщинами, а тут… Всё сложилось так удачно, так романтично: случайное знакомство в магазине, оброненная заколка, карие глаза… Она училась на факультете германистики и — какое совпадение! — её поэтом был Гейне, а любимым стихотворением… Ну, конечно.

Они декламировали на пару:

Zu fragmentarisch ist Welt und Leben!Ich will mich zum deutschen Professor begeben.Der weiß das Leben zusammenzusetzen,Und er macht ein verständlich System daraus;Mit seinen Nachtmützen und SchlafrockfetzenStopft er die Lücken des Weltenbaus.

***

Мир и жизнь слишком фрагментарны!Желаю отправится к германскому профессору.Он умеет собрать жизнь по кусочкам,Он приводит её в понятную систему;Он затыкает бреши мирозданияСвоими ночными колпаками и пижамами.

А как она играла на гитаре, на флейте! Писала стихи и музыку, мечтала стать рок-звездой. Талантливая. Эксцентричная. Очаровательная. Беспощадная.

Когда начались припадки, Эдик даже не разозлился. Ей было позволено всё, ведь она — особенная.

— Какое право имеет он решать, кто знает, а кто — нет! — голос её звучал как обычно тихо и напевно, но негодование сквозило в каждой ноте. — Они программируют людей, делают из них неудачников. Да откуда он знает, что у меня был за день!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги