Сейчас матери дома не было. Рано утром, едва взошло солнышко и успел проорать, прохлопать крыльями бойкий белый петушок, зашуршали по пыли шины старенького велосипеда «Эренпрайз», в окошко постучал бригадир — кепка, насунутая на самые брови, бельевые прищепки на штанинах — и после недолгих, но бурных препирательств с ним мать ушла на какую-то спешную работу. «Понедельник же… — снова ныряя в постель, сквозь кисею сна сообразила Наташа. — Понедельник — день тяжелый». И не нашлось сил натянуть платье, выйти попрощаться с матерью на крыльцо. Под ватным одеялом было по-банному жарко, и Наташа сердилась на себя: ей, разметавшейся и горячей, как вагранка, упрямо снился совсем не тот человек, о котором она думала, с которым вела долгую немую беседу, прежде чем забраться под это одеяло, блаженно вытянуться и закрыть глаза. Ах, почему, почему наши сны так безнравственны и своевольны? Ответа не было, бранчливые голоса стихли вдали, петухи, оторав, успокоились, и Наташа снова уснула и во сне снова ловко завязывала тому —
Халабруй остался дома. Все утро он топтался вокруг взрослых чужих детей, покашливал и глядел на стрелка часов, едва различимые сквозь муть старого органического стекла, поцарапать которое легко, а разбить трудно. А когда Витька вышел покурить на крыльцо, чтоб не отравлять племянника никотином, вдруг сказал, с какой-то отчаянностью заглядывая в лицо Наташе:
— Ты, дочка, того… Совсем невмоготу станет — приезжай! Побрешут и отвяжутся, дело такое. А пацану расти легче будет — бабка тут, дед… Корову купить можно. А мать — что ж? Она ворчит, а ты не обращай вниманья!
Впервые он назвал Наташу «дочкой», а себя — «дедом». Наташа вдруг подумала, опустив руки: «Остаться?..» — и вихрь сомнений вновь закружил ее, безвольную, словно хулиган-ветер осенью золотой палый лист. Вроде и не было вчерашних твердых, бесповоротных обетов и решений. О боги, боги!..
— Вот, возьми! — Халабруй совал ей в руки сверток каких-то бумаг. — В любой сберкассе тебе…
Наташа отстранилась испуганно:
— Ой, что это?
— Облигации… старые… Их сейчас погашают, я в газете читал, именно этот год… В любую сберкассу зайдешь, в окно сунешь, и сразу тебе денежки…
— Что вы, дядя Федя? Я не возьму!
— Не обижай, возьми! У нас с матерью все есть пока, не нуждаемся, а тебе пригодится!
Наташа — а куда денешься? — приняла сверток, сказала нерешительно:
— Спасибо…
Халабруй обрадовался:
— Вот и ладно, вот и хорошо!
И тут вернулся Витька, спросил:
— Пошли, что ль, граждане?
Наташа второпях застегнула сумку.
— Присядем на дорожку, — предложил приверженный к старинным обычаям Халабруй.
— Вот еще, китайские церемонии… — проворчал Витька, однако плюхнулся на табурет, плотно впечатав в пол все его четыре ножки, и несколько секунд просидел молча, уперев руки в широко расставленные колени. — Ну, встали?
— Ага, встали, пора!
А погрустневшей Наташе вспомнилось: «Долгие проводы — лишние слезы». Дядя Федя Халабруй, опередив ее, бережно взял сверток с Андрейкой на руки, локтем подтолкнул Витьку в бок и глазами, молча указал на сумку. Тот не сразу, но понял:
— А-а…
И пришлось Наташе навесить на дверь замок, сунуть ключи в карман Халабрую и шагать рядом с мужчинами налегке. Халабруй нес Андрейку бережно, боясь разбудить; что-то шептал ему в дешевенькие синтетические кружева — что-то неуклюжее, ласковое, после которого не знаешь, смеяться тебе или всплакнуть. «Своих-то не было никогда», — внезапно с жалостью сообразила Наташа. Лицо отчима показалось ей очень старым. Каждый прожитый год оставил на нем свою морщину, проложил свою борозду: и тридцатый, о котором теперь вспоминают редко, и сорок первый, и голодный сорок седьмой, когда Федор демобилизованным сержантом нежданно-негаданно объявился в родном селе, где его помнили, если еще помнили, сопатым мальчишкой, и другие годы, не столь памятные. Наташа вздохнула. Витька подмигнул ей. Он насвистывал и размахивал ее сумкою так, что Наташа перепугалась:
— Воду прольешь… смотри!
Тут мимо с тяпкой на плече — из-под линялого платка одни глаза — торопливо пробежала сухоногая тетя Нюся. Буркнула, отворотив лицо в сторону — к глухом забору:
— Здрасьте!
А у забора — лопухи человеку чуть не в пояс.
— Здорово-здорово, — один за всех троих успел ответить ей веселый Витька. — Соперница — а, Федь? Ишь понеслась, претендентка! Мусульманам, говорят, до четырех жен иметь разрешалось! Прокормить можешь? Держи!
Халабруй на это даже не улыбнулся. Далеко впереди, пыля, катил грузовик, нагруженный бурыми мешками. За ним во все лопатки бежали двое мальчишек лет по тринадцати, а может, были они чуточку постарше. Один настиг, догнал машину, с обезьяньей ловкостью прицепился к заднему борту, повис, полез, перевалился в кузов, а второй отстал, перешел с бега на шаг, остановился и побрел назад, разочарованно махнув рукой.
— Ага, — азартно и радостно, будто был им ровесником, гаркнул Витька. — Что, съел? Зелен виноград!