После того, как предчувствия сбылись, исторический конец эпохи наступил, в поздних вещах Бунина русские сюжеты звучат как будто со дна морского[112], оттуда, куда ушла вся эта Атлантида и прежде всего — сердце бунинской поэзии, провинциальная поместная жизнь с ее странной красотой и невнятицей: мерцанием лиц, положений, происшествий. Никто там не понимает мотивов собственных действий, но каждый втянут в эти действия всей силой своей души — точнее, не души, а плоти и крови (Бунин — единственный из русских классических прозаиков — просто и открыто говорит об эросе, продолжая пушкинское «В крови горит огонь желанья»). Там, на дне морском, горит огонь. Оттуда «долетает свет». Там «начальная любовь». Там бунинское родное время, весна, пасхальная весна северной страны. Весна, и молодость, и разрывающая сердце любовь. «Ах, все равно, Катя…» («Митина любовь»).

Это страстная невнятица — в отличие от глухой чеховской невнятицы, в которой герои нигде не могут совпасть с собственной жизнью и смертельно устали от собственного полуприсутствия. Что бы ни совершали бунинские герои, они несомненно были: и в этом чудо. Потусторонний звук сопровождает у Бунина сдержанный голос повествователя. Художественный гений Бунина в том, что он вызывает минувшее, не досказывая его, — вызывает во всей его непроясненности, в неподведенности итога, в недоумении, в ожидании. Говоря проще: он вызывает его живым, живущим. Да, все это невозвратно исчезло, этого здесь нет и не будет нигде, эти ожидания никогда уже не получат своего разрешения — но это было. В утверждении того, что бывшее было, я слышу пафос — не только художнический, но религиозный — пафос Бунина. Было — то есть принадлежало чудесной реальности. Мало кто с такой силой и простотой, как Бунин, чувствовал и давал почувствовать своему читателю ту правду, которая выражена в гетевской строке:

Кто был, в ничто не превратится.

У Бунина, пожалуй, она еще сильнее: во — первых, он, в отличие от Гете, не различает тех, кто был (при жизни), и тех, кто не был (гетевскими словами, не представлял собой энтелехии), у него были все. Кроме того, у него это не обещание, а утверждение: кто был (и что было), в ничто не превратился. Уже не превратился. Он есть, он существует — и существует вместе со своим концом, параллельно ему. В то, другое его существование, неразрушаемое, можно проникнуть — причем проникнуть здесь, в посюстороннем мире:

Летний ветер мотает Зелень длинных ветвей И ко мне долетает Свет улыбки твоей.

Не плита, не распятье — Предо мной до сих пор Институтское платье И сияющий взор.

Бунин видит одновременно две реальности: бесповоротную конченость жизни (кладбищенская плита) и ее мерцающее — здешнее — бессмертие[113]. Две эти реальности так сильны именно потому, что одновременны. Речь идет вовсе не о психологической памяти («ты умерла, но я тебя помню и вижу как живую»): речь о настоящем, отдельном существовании, о lux aeterna — вечном свете из древнего Реквиема, который Бунин вспоминает в «Темных аллеях» (правда, противопоставляя этому латинскому, европейскому «вечному свету» свою степную «невысокую зеленую звезду»). Его вечный свет — это свет реальности, которая была, которая была навеки. Это оттуда «долетает свет улыбки»: к нему можно обращаться и разговаривать с ним, как в этих легких строфах. Нужно заметить, что в этом отношении — одновременного исчезновения и бессмертия — умершие и продолжающие жить не слишком отличаются друг от друга:

Разве ты одинока,Разве ты не со мной В нашем прежнем, далеком,Где и я был иной?

В сердцевине бунинского мира, умершего и бессмертного, живущего здесь своей второй воскресшей жизнью, мира, перед которым он крайне редко оставляет свою обычную «объективистскую», наблюдательскую сдержанность и позволяет себе последние слова — уже не принадлежащие литературе и форме, слова простой и нестерпимой растроганности — в сердцевине его «начальная любовь», благодарность некоей давней ушедшей женской любви, «доброте небесной». Но не меньше — полевым цветам и стране, которой больше нет: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица — и был гимназистик Саша.» («Подснежник»). И милой старой словесности, еще допушкинской.

И внукам, правнукам покажет Сию грамматику любви И чудесной силе, «очарованью безответному» звезд, горящих над его «дальней могилой»… Бессмертному счастью. Час настанет — отец сына блудного спросит: Был ли счастлив ты в жизни земной?

Мне кажется, у Бунина было две тайны. Одна — «мертвая печаль», о которой мы знаем из его стихов:

Никого со мною нет,Только я и Бог.Знает только Он мою Мертвую печаль,Ту, что я от всех таю.

Эту тайну он унес с собой. Другая же осталась:

Будущим поэтам, для меня безвестным,Бог оставит тайну — память обо мне.
Перейти на страницу:

Похожие книги