Его лицо поразительно изменчиво. Как спокойный уютный кот, он изредка меняет выражение лица и положение тела, и из нового — снова говорит. Говорит он плавно и много, очень основательно. Так он недоумевал по поводу выступления Максимова[126] перед христианскими социалистами. Христианские социалисты ведь баварская партия; если бы я прожил лет 20 в Баварии, у меня, наверное, были бы какие-то суждения о Шмидте и прочем, Максимов же похож на человека, который пришел с холода в уютную натопленную комнату, и ему показалось, что все здесь — великие социалисты. Странно, что Максимов идет в политику, не обладая необходимыми для политика качествами, ну, например, самоуважением. Быт округляется у Сергея Сергеевича в миф, всё приобретает в рассказе очертания притчи.

7.1.1975. [Собрались гости.] 4 часа плотной, но увы, после бытовой мифологии Аверинцева слишком суматошной и легковесной болтовни. И недаром два раза на одну секунду — ровно и только на одну секунду — над нами повисала вдруг душная тишина.

14.2.1975. … Пиама [Павловна Гайденко] сияла здоровьем и живостью; [Юрий Николаевич] Давыдов похож на породистую гончую, так он жив и въедлив. Я, бедный житель пригорода, не мог поспеть за полетом разговора, точнее сказать, какой-то перепалки. Расспросили Ренату о [Петре] Палиевском и обсуждении его книги, на котором выступала Ира [Ирина Бенционовна Роднянская]. Что-то лицо человека всё же должно говорить, сказал Аверинцев; и я думаю что полное несоответствие (русофильского) образа, который публично выставляет Палиевский, и его крайне американизированного бизнесменского облика, — что-то да должно значить. И в суждении, что здесь мы имеем человека, который лишь выучил некие правила игры и, оставаясь совершенно холодным, находит удовольствие просто в произведении какого-то действия вовне, Аверинцев совпал с Давыдовым, который разве что грубее высказал тот же приговор о пустоте. Давыдов вообще очень ясен и резок; но он растерян где-то, и завязываемые им на поверхности нити никак не сплетаются в глубине. Он как ловкий адвокат забрасывает мыслимого противниками бойкими доводами; но почему-то ни влиять на решение судьи, ни тем более сам становиться судьей никак не хочет! Кажется, другое дело столь же яркая, жесткая и живая, но широко ищущая и открытая и, кажется, где-то страдающая Пиама.

Аверинцев — это ровный, светлый напор гибкого ума. Каждое его слово хочется запоминать, записывать; и тем не менее он удивляет еще большим даром размеренного, невсполошенного потока мысли. Он пренебрежительно отозвался о так называемом русском структурализме («Ну в самом деле, о какой научности можно говорить у Комы Иванова?»), который есть просто магизм («каббалистика», вспомнил я Рождественского о Шаумяне), колдовство, попытки построить язык, на котором невозможно лгать, «как если бы на языке, на котором невозможно лгать, неизбежно было бы говорить только правду». На мое напоминание о Зализняке он не ответил, как вообще часто не отвечает на внешние вопросы, когда еще не исчерпал себя внутренний ход мысли. Неопределимое Woge ритма, размеренности, музыки накладывается у него на подручный , который всегда заново и в меру ума говорящего переосмысляется, т. е. как бы вновь творится. Аверинцев называет этот неисчерпаемый исток «молчанием»; молчание нужно, чтобы зерно мысли вызрело, и оно же хранит в себе главный, сплошной, неуничтожимый смысл. И такое молчание он ставит в средоточие русского бытия; так молчат старушки, глядя на разрушение храма Христа Спасителя, и это их молчание неизмеримо сильнее, чем если бы они организовались для борьбы. В самом деле, взявший меч от меча и погибнет, и не в каком-нибудь переносном, а в прямом смысле; партия противопоставилась бы другой партии, и тогда несомненно на месте разрушенного храма что-нибудь возникло (а так — лужа ведь, swimming-pool!). В русском молчании Аверинцев видит женскость национального характера; молчит он и сам, когда к нему приступает [Василий Григорьевич] Кисунько со своими благоглупостями.

Когда заговаривает Авер., можно бояться, что выйдет слишком длинновато и округло, но и можно рассчитывать, что все будет серьезно, надежно, глубоко, а главное — не односторонне, без провокации, без вызова, без той нервности, которая сопровождает неуверенность мысли[127]. Так было и когда он после наших рассказов о встрече с Бёллем заговорил о нем. Верно, критично и для Бёлля необидно сказать, что, охраняемый от заблуждений сам лично чистотой своего сердца, он неправ, когда чуть ли не одобряет грязь, якобы спасающую от ханжества; и что в стремлении снять все перегородки, обезличить различия он готов снести и стены собственного дома.

10.3.1975. Смерть Бахтина (вечером 7 марта, уже без сознания). С Аверинцевым до Вишняковского переулка. Растерянность, наивность. Его взгляд во время службы.

Перейти на страницу:

Похожие книги