Разве нет в этом великого утешенья? Разве нет вечности и ее кладовых, где истинное и великое не тлеет и не слепнет?
Конечно, работай и работай. Ты король, твое имя высечено. Ты в дядю, из не отдыхающих, но и дядя в какой-то мере отдыхал. Утомленье оборачивается разочарованьем; мысль свежей, когда приходит после перерыва. Но это азбучные истины, и ты извини мне трюизм.
Я напишу тебе, когда смогу выходить. Рада за твой комфорт. Не люблю я каменного века русских дач. Сердечно тебя целую.
Пастернак – Фрейденберг
Дорогая Олюша, опять мне нечем отплатить тебе за твое молодое, полное силы чудное письмо. Не ходи никуда, высылаю тебе «Знамя». Но ты только не вздумай писать в ответ и утруждать себя разбором. Совсем даже не предполагается, что ты должна быть в восхищении. Посылаю тебе курьеза ради: любопытные страницы, где лени и стали нет и в помине. Потом для меня было радостью, что два сакраментальных слова: «доктор Живаго» попали в печать.
Здесь часть того (сверх немногого, имевшегося раньше), что я написал прошлым летом. Вдруг, после больницы, санатория, трепета, ограничений, произошли вещи, не предусмотренные режимом, – волна счастья, еще раз прочистившегося слуха и открывшихся глаз, и тогда именно я заново пробежал всего Фауста перед окончательной редакцией и написал эти вещи и еще несколько.
Спасибо тебе большое за письмо. Крепко целую тебя.
Твой
Фрейденберг – Пастернаку
Дорогой мой Боря, извини меня, пишу в большой спешке – уезжаю, лечиться надо, мое здоровье – как в чулке спущенная петля.
Большое тебе сердечное спасибо – прежде всего – за самый факт присылки журнала, а уж о «содержимом» и говорить нечего. Я понимаю – ты не для моего отзыва, и что тебе мой отзыв; да это нисколько и не отзыв; а только выраженье тех чувств, о двойственности которых я тебе писала в прошлом письме. В твоих стихах я снова нахожу и до максимума биографически-близкое, непередаваемо понятное – и тот «иконостас», ту ограду, которая отделяет профана (в античном смысле) от запретного. Я хочу сказать простую, наипростейшую вещь: что с искусством нельзя быть запанибрата, и метрическое свидетельство никаких прав не дает. Я всегда чтила в тебе художника, с которым мне нельзя быть на короткой ноге, и даже именно потому, что мы родня.
Так вот, совсем по-чужому. Я понимаю, как никто, что значит увидеть два слова в печатных буквах. Удивительно, как это бывает: дверь наглухо закрыта, а все же выдается день, когда появляется щель, и вдруг печатные буквы!
О герое тебе очень удалось в одной скупой строчке дать полную характеристику. Это вовсе не так легко, как кажется на взгляд.
В твоих стихах мне показалось много нового, так сказать, тебя нового. Мне показалось, что лексика у тебя другая, что весь язык новый какой-то, другой, тяготеющий к огромной простоте, в реальной фактуре, в чеканке точной мысли. Но не знаю, почему – мне показалось, что еще ни один цикл твоих стихов так не приближал тебя к твоим молодым началам, так не возвращал к Близнецам в тучах, словно ты шел по кругу и в наибольшем уходе от робкого вступленья оказался, в своей зрелости, в двух шагах от своей юности. Если это так (наверно, я говорю чепуху), значит – очень хорошо. Хорошо, когда творец, подобно детскому воздушному шару, всегда привязан ниткой к своей молодости и к своему детству, что он «говорит себя» (как сказали бы греки) и держит единство со своей основой. Ты давно это напечатал, но никогда не поздно поцеловать и поздравить. Большой верой ты дышишь, большая твоя жизнь.
Прощаюсь с тобой на долгий срок. Думаю прожить на Карельском перешейке до глубокой осени. Люблю беспросветные дожди, падающие на лес молчаливых сосен. Они стоят в таком сплошном множестве, такие высокие и подобные друг другу, молчащие, что это производит впечатление иной высоты, достоинства, несокрушимого благородства. Бывало, истерзанная людьми, я спасалась в них духовно и думала – какие они добрые! не мучают, не интригуют, не насилуют, а могут, вот так просто, расти и жить возле меня.
Прости меня, что я в последнее время так «нудила» тебя. Не поминай лихом, ведь ты знаешь сердце. Я очень утомлена, очень сорвана. Свои мысли я выражала вычурно, ибо напряженно; форма им не давалась, не хотела вытечь, как вода из узкого горлышка, – чем больше наклоняешь пузырек, тем затор сильней. Я ненавижу эту свою манеру. Это стиль раннего Асеева, многозначительная вычурная недоговоренность с намеками на личность. Я не раз обижала твой вкус. Но, клянусь тебе – и свой собственный.
Работы у меня много, надо одно закончить, другое начать, а нога требует покоя, надо ее везти, возиться с такой чепухой.
Это называется спешить!!
Крепко обнимаю тебя. Будь здоров, будь счастлив.
Твоя
Ой, все забываю рассказать тебе два факта «после театрального разъезда» Гамлета Козинцевского: