Я тебя никогда не звала, теперь время. Мы будем одни в огромном Лондоне. Твой город и мой. К зверям пойдем. К Тоуэру пойдем (ныне – казармы). Перед Тоуэром маленький крутой сквер, пустынный, только одна кошка из-под скамейки. Там будем сидеть. На плацу будут учиться солдаты.

Странно. Только что написала тебе эти строки о Лондоне, иду в кухню и соседка (живем двумя семьями) – Только что письмо получила от (называет неизвестного мне человека). Я: – Откуда? – Из Лондона.

А нынче, гуляя с Муром (первый день года, городок пуст) изумление: красные верха дерев! – Что это? – Молодые прутья (бессмертья).

Видишь, Борис, втроем в живых, все равно бы ничего не вышло. Я знаю себя: я бы не могла не целовать его рук, не могла бы целовать их – даже при тебе, почти что при себе даже. Я бы рвалась и разрывалась, распиналась, Борис, п<отому> ч<то> все-таки еще этот свет. Борис! Борис! Как я знаю тот! По снам, по воздуху снов, по разгроможденности, по насущности снов. Как я не знаю этого, как я не люблю этого, как обижена в этом! Тот свет, ты только пойми: свет, освещение, вещи, инако освещенные, светом твоим, моим.

На тђм свђту [306] – пока этот оборот будет, будет и народ. Но я сейчас не о народах.

– О нем. Последняя его книга была французская, vergers.

Он устал от языка своего рождения.

(Устав от вас, враги, от вас, друзья,

И от уступчивости речи русской…

16 г.). [307]

Он устал от всемощности, захотел ученичества, схватился за неблагодарнейший для поэта из языков – французский («poésie») – опять смог, еще раз смог, сразу устал. Дело оказалось не в немецком, а в человеческом. Жажда французского оказалась жаждой ангельского, тусветного. Книжкой Vergers он проговорился на ангельском языке.

Видишь, он ангел, неизменно чувствую его за правым плечом (не моя сторона).

Борис, я рада, что последнее, что он от меня слышал: Bellevue.

Это ведь его первое слово оттуда, глядя на землю! [308] Но тебе необходимо ехать.

<p>Пастернак – Цветаевой</p>

3 февраля 1927 г.

Дорогой друг! Я пишу тебе случайно и опять замолкну. Но нельзя же и шутить твоим терпеньем. Шел густой снег, черными лохмотьями по затуманенным окнам, когда я узнал о его смерти. Ну что тут говорить! Я заболел этой вестью. Я точно оборвался и повис где-то, жизнь поехала мимо, несколько дней мы друг друга не слышали и не понимали. Кстати ударил жестокий, почти абстрактный, хаотический мороз. По всей ли грубости представляешь ты себе, как мы с тобой осиротели? Нет, кажется нет, и не надо: полный залп беспомощности снижает человека. У меня же все как-то обесцелилось. Теперь давай жить долго, оскорбленно-долго, – это мой и твой долг. <…>

<p>Цветаева – Пастернаку</p>

Bellevue, 9-го февраля 1927 г.

Дорогой Борис,

Твое письмо – отписка, т. е. написано из высокого духовного приличия, поборовшего тайную неохоту письма, сопротивление письму. Впрочем – и не тайное, раз с первой строки: «потом опять замолчу».

Такое письмо не прерывает молчания, а только оглашает, называет его. У меня совсем нет чувства, что таковое (письмо) было. Поэтому все в порядке, в порядке и я, упорствующая на своем отношении к тебе, в котором окончательно утвердила меня смерть Р<ильке>. Его смерть – право на существование мое с тобой, мало – право, собственноручный его приказ такового.

Грубость удара я не почувствовала (твоего, «как грубо мы осиротели» – кстати, первая строка моя в ответ на весть тут же:

Двадцать девятого, в среду, в мглистое?

Ясное? – нету сведений! —

Осиротели не только мы с тобой

В это пред-предпоследнее

Утро… —)

Что почувствовала, узнаешь из вчера (7-го, в его день) законченного (31-го, в день вести, начатого) письма к нему, которое, как личное, прошу не показывать. [309] Сопоставление Р<ильке> и М<ая>ковского для меня при всей(?) любви (?) моей к последнему – кощунство. Кощунство – давно это установила – иерархическое несоответствие.

Очень важная вещь, Борис, о которой давно хочу сказать. Стих о тебе и мне – начало Попытки комнаты – оказался стихом о нем и мне, каждая строка. Произошла любопытная подмена: стих писался в дни моего крайнего сосредоточения на нем, а направлен был – сознанием и волей – к тебе. Оказался же – мало о нем! – о нем – сейчас (после 29 декабря), т<о> е<сть> предвосхищением, т<о> е<сть> прозрением. Я просто рассказывала ему, живому, к которому же собиралась ! – как не встретились, как иначе встретились. Отсюда и странная меня самое тогда огорчившая… нелюбовность, отрешенность, отказность каждой строки. Вещь называлась «Попытка комнаты» и от каждой – каждой строкой – отказывалась. Прочти внимательно, вчитываясь к каждую строку, проверь. Этим летом, вообще, писала три вещи.

Перейти на страницу:

Похожие книги