Однако вот ведь всякое мое обращенье к Вам я заканчиваю постоянною просьбой не писать мне. Кстати, верите ли Вы в деятельную искренность моих слов, в полное их соответствие моим мыслям и желаньям? Странно, Вы можете что угодно сказать о моих вещах, о моем литературном складе, Вы всего меня можете заключить в какие угодно кавычки, но допустите только, что Вы мне не верите, и это разом выпрямит меня нравственно и заставит сказать Вам, что эту же недоверчивость Вы наблюдали в Толстом, что это – профессиональная подозрительность романиста, мне очень знакомая и, пусть /го не смешит Вас, побежденная мною в первом зачатке.

А от Ваших ответов и связанной с ними радости я добровольно отказываюсь еще и потому, что помимо переписки существует жизнь, не в смысле страстей и характеров, а в смысле истории, т. е. широко и досуже спутывающегося и распутывающегося времени. Разве исторические силы, которым Вы дали выраженье, не в переписке с моей судьбой? Разве огромное, сложившееся Ваше поведенье не переписывается с моим, складывающимся и выясняющимся?

Нет, как поэт, я нисколько не «начинающий», как Вы это сказали (но ей-Богу не обидно!), но для того, чтобы приносить пользу, нужен авторитет,  – и тут я, конечно, еще совершенный щенок. Между прочим этим кругом интересов я обязан Вам, как и строем мыслей о русской истории, о своеобразной миссии и судьбе интеллигенции и прочем. Тут на моих взглядах и, главное, – склонностях сильнейший отпечаток Вашего именно влиянья.

А теперь о лицах, Вами затронутых. Допущенная Ан<астасией> Цветаевой неточность, основанная на произвольно истолкованной недомолвке, по-моему не из тех вещей, которые заслуживают таких возмущенных кавычек. А вокруг них ведь и собралось Ваше негодованье, и от них распространилось дальше, по пути захватывая имя за именем, положение за положеньем. Ее ошибка, конечно, огорчила меня, но трудно сказать, как огорчили меня Вы, придав ее оплошности такое значенье. Я рад, что в прошлом письме успел сказать, как она говорит о Вас, т. е. как живы и высоки Вы в ее мыслях. И так как ничего, кроме рудимента, т. е. простого благородства и порядочности, мы в виде нормы с людей спрашивать не вправе, то она абсолютно перед Вами чиста. Другой вопрос – безотносительная ценность людей на наш глаз и мерку.

Тут мне и хочется Вас спросить: зачем все это о Цв<етаевой> и З<убаки>не знать мне, за что Вы на меня именно взвалили это бремя? Ведь все это было и остается Вашим делом. Ведь вниманья Вашего к Зубакину и через него к Цветаевой я не мог счесть досадною странностью: зная Вас, я не мог этого себе позволить. Объясненья этой неожиданности я охотнее искал в чем угодно другом: в моей, может быть, недооценке Зубакина, в Вашей доброте, в готовности пригреть человека и поставить его на ноги.

Видимое расхожденье наших взглядов, в особенности на З<убакина>, я, как мог, поспешил свести к очевидной несоизмеримости наших альтруистических ресурсов, в особенности же потому, что на Ваше приглашенье [352] смотрел, как на рождественскую сказку, вкус же к таким метаморфозам прямо у меня связан с тем чувством к людям, которое сами Вы во мне Вашей деятельностью воспитали. Я душой радовался их поездке, как чуду, свалившемуся с неба. Я ни единым помыслом не смел вмешаться в эту историю, и более того: я как неизбежность переварил и наперед спустил Зубакину весь тот мыслимый вздор, который он по своей природе обязательно должен был удручающе нагородить у Вас и на мой счет [353] . За них у меня не было тревоги, потому что прямого интереса к З<убакину>, как к писателю, я в Вас не предполагал и иначе понял Ваше движенье; за себя не тревожился, потому что помимо слов, Зубакинских и всяких, есть жизнь и время, все ставящее на должные места, – тревожиться за Вас мне не приходило в голову. Итак, вмешательству моему не было ни повода ни причины. И вот, во все это меня вмешиваете Вы, и на каком тягостном переломе всего эпизода!

Ну что мне теперь делать?

Вправе ли я оставлять в полном неведеньи Ан<астасию> Ив<анов>ну, за которую мне больно, потому что для меня это ничуть не писательница, не неоформленная претензия, ничего такого, а просто человек и друг, и, в настоящих границах, – достойный?

Вправе ли я, при моем отношении к Вам, оставлять Зубакина при его иллюзиях, или в уваженье к Вам, надо будет открыть глаза и ему, когда меня с ним столкнет первый случай. Как мне себя вести? Связываете ли Вы меня этим письмом, или даете мне свободу. Я в полной неизвестности, и как видите, первым делом считаюсь с Вами. Но тяжкой миссии этой я не заслужил, и не знаю, зачем Вы меня в это положенье поставили.

Однако есть дело, в которое я теперь не могу не вмешаться, не дожидаясь Вашего решенья. Позвольте мне говорить со всей откровенностью. Я знаю, что это – в какой-то мере – тайна, которую я вправе знать, но которой не должен касаться. Но как мне выйти из этого круга с соблюденьем всех градусов и ничьих запретов не нарушая!

Перейти на страницу:

Похожие книги