— Вон как проворно ложкой-то орудуешь, — комментировала Авдеевна. — Не обессилела ты, дурочку разыгрываешь. Согласна, тяжело за двоих пахать. Но легкая работа разве согревала кому-нибудь душу? Послушай, как мне трудно было. Я об этом еще не рассказывала. Вспомню, мурашки по коже. Макарыч мой всегда был оптимистом. Он такой: о чем газеты говорят, то и у него на уме. А что? Быстро это и нехлопотно. Война, как разбойник, ворвалась. Макарыч заявление написал. Я его, добровольца, проводила чин чином, слезу пустила. И с дитем малым сижу, не работаю, жду его скорого возвращения с победой. В Урсатьевской мы тогда жили, считайте, по соседству. Он шоферил, я дом вела и сына воспитывала. Его заработка при тогдашних ценах вполне хватало. Пишет из армии, наказывает: «На работу пока не устраивайся, нужды нет в этом, немца мы взашей вот-вот погоним. Я вернусь, и у тебя ни в чем недостатка не будет». И я верю, как девочка. Сижу, жду, когда мы побеждать станем. Тут эвакуированные хлынули. Расхватали должности, что посытнее. Я все жду. Туман какой-то глаза застлал. Вещи в продажу пустила. Наконец сообразила: ну, горе луковое, ну, советчик хреновый! Что насоветовал с чьих-то речей шапкозакидательских! Хороша и я была, уши развесила. Ведь знаю: как своим умом пораскину, все получается, а как ему, баламуту, поверю, одни мыльные пузыри ловлю. Забегала, засуетилась, работу ищу. А на всех местах уже эвакуированные сидят, других мест нет. С превеликим трудом устроилась уборщицей во Дворец культуры железнодорожников. 150 рублей в месяц. Это 15 по нынешней таксе. На рынке как раз буханку хлеба купить можно было. Но не зарплата важна, а карточки продуктовые. Хожу, полы мою. Сына с собой таскаю. Он где веником, где тряпкой поелозит, а главное — на виду. Встану в пять, к девяти уже свободна. Напеку ведро пирожков, снесу на базар. Выгадывала торговлишкой этой три стакана муки. В обрез это, для удовлетворения самой крайней нужды. Но о большем и не мечтала. А милиция свирепствовала. Спекулянтка! Отберет какой-нибудь сержантик мой пирожки. Иди, говорит, и радуйся, что тебя вместе с ними не забрал. Иду реву. Наревусь, продам что-нибудь из мужниных вещей и опять за пирожки. У птенца-то клюв всегда нараспашку, да и я просвечивала насквозь. Кручусь-верчусь, а дела все хуже. Какие у меня запасы? Хорошо, ленинградка эвакуированная через стенку жила. Она и надоумила: у тебя, говорит, собака и кошка. Чего же ты печалишься? Рано тебе печалиться. Как она сказала это, поняла я: в Ленинграде домашней этой живности не осталось. Похлебку я не ела, а сын ел и спрашивал: «Мама, откуда мясо?» Месяц ел собачатину, потом очередь котика настала. «Мама, а где наша киса?» Убежала, говорю, мышей ловит.

Но самое тяжелое впереди меня поджидало. На мою беду из кабинета директора исчезли бархатные портьеры. Надо было с кого-то спросить. Нажали на охранницу, та и показала: «Ее, подметалы этой, мальчишка выходил, может, он». Допрос начали с меня. Я заявляю: знать не знаю, ведать не ведаю. Обыскивайте и обвинение свое паскудное забирайте назад. Видят они, что взять с меня нечего, за пацана принялись. Завели в кабинет, а выволокли без чувств. Дома с ним припадки стали случаться. Вскочит среди ночи, глаза вытаращит, ручонками заслонится и вопит: «Дяденька, не стреляйте, не уносил я бархата вашего!» Эге, смекнула я. Лейтенантик-то из следователей пистолетом в него тыкал. И промеж нами, значит, фашисты ходят. Ну, и показала я ему, как над людьми измываться. Отписала про все Михаилу Ивановичу Калинину. Письма тогда не быстро ходили, но как мое дошло, лейтенантика этого словно ветром сдуло. Я свалилась и месяц в больнице пролежала. Сынишка и соседка продали все, что можно. Прихожу домой — голо, хоть шаром покати. И я отчаялась. Так прикину, эдак — не вижу выхода. Наложу, думаю, на себя руки. Сынишку тогда в детский дом определят, хоть он выживет, он-то ни в чем не виноват. Веревку припасла. Встала ночью, хочу в сарай прошмыгнуть. А сын проснулся и как кинется мне в ноги: «Мама, ты куда? Мама, ты зачем во двор идешь? Не оставляй меня одного!» И обнимает меня, и к ногам жмется. Вижу, не судьба. Легла, заснула. Образумилась. И потом все вытерпела. Года за три до этого мне хиромант один судьбу предсказал. «В двадцать пять тебе будет всего труднее, выдержишь — помрешь глубокой старухой». В сорок втором, в самую что ни на есть тяжесть нашу, мне и было двадцать пять. Потом легче стало. А вернулся Макарыч — счастливой себя почувствовала. Сколько женщин война обездолила, а я с мужиком осталась, тебя, Ксюша, под занавес родила. Теперь и за тебя, и за Надюшу душа болит. Значит, жива старуха Авдеевна!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже