Главный почему-то колебался, видимо, размышлял об удостоверении: важное оно или нет. Крикнул: «Серега, проводи в автозак!» – и защелкнул все же наручники, но весьма деликатно.
Когда все были обездвижены, он сделал объявление:
– За участие в несанкционированном митинге…
– Да не был тут никто ни на каком митинге! – прервал его Николай Романыч.
– Сопротивление работникам правоохранительных органов… – продолжил главный.
– Где вы видели сопротивление? – сквозь слезы выпалила помощница Эльвиры Михайловны.
– Неуважение к представителям власти…
– Это точно, – звонким голосом парировала Лена, приподняв голову. – Уважения к таким нет. – И тут же получила по башке от стоявшего рядом Чужого.
– Неподчинение законным требованиям сотрудников правоохранительных органов…
– Это наглая ложь! – не унимался Николай Романович.
Тогда главный повернулся к нему и с ухмылкой сказал:
– Добавить хранение наркотиков? На пятнашку загремишь! – И тут же скомандовал отряду: – Грузите всех, и побыстрее.
Я посмотрел на Лешу. Он лежал с закрытыми глазами и, когда его стали поднимать, казалось, был без сознания.
– Вызовите скорую! – всполошилась Эльвира Михална и чуть не упала вместе со стулом. – Это мой сын!
– Разберемся, – рявкнул главный и приказал: – Тащите его вдвоем.
Отстегнул Эльвиру Михалну от стула и надел ей наручники спереди, процедив:
– Из уважения к старшим. Руки-то стариковские затекли, небось?
Она смотрела, как уносят на руках Лешу, и, казалось, сейчас разрыдается.
Гостиная быстро опустела. Я остался один. Наверное, это сон, решил я. Да и я же не ослик Люся, еще вчера я была человеком. Как быстро это забылось! Когда приезжаешь в Грецию, так же вот – быстро забываешь, откуда приехал. И будто всегда было это море перед глазами, сочный воздух, пальмы, белые домики, пережившие всех античные колонны… Где же Платон? Да, я с кем-то хотела поговорить, а никого нет.
– Да что ж такое! – вырвалось у меня и опять прозвучало как «иа-иа».
Какая разница, люди все равно не хотят слышать друг друга, а Чужие и вовсе затыкают им рты, они высадились на своих летающих тарелках, и теперь всем конец. Тех, кто молчит, может, и оставят, а может, сгребут под конец экскаватором, как мусор. Я же вот крикнул в разгар этой вакханалии: «Скоты!», то есть «иа-иа», – они и ухом не повели. Потому что это не слова, а звук наподобие скрипнувшей двери, и скотинка – это как раз я, незаметный зверек.
Я нарезал круги по гостиной, побродил по пустому дому, обнаружил, что на кухне дымит какое-то блюдо в большой кастрюле и пахнет горелым. Тогда я подвинул копытцем стул, взобрался на него и стал подталкивать мордой ручку на плите, чтоб выключить. Не сразу, но удалось. Потом выбежал в сад и еще долго чихал, наглотавшись дыма, но дом спас. От усталости и нервного напряжения ломило поясницу, я лег на траву и, засыпая, подумал: «Какая разница, останусь я навсегда осликом Люсей или меня, как меня прежнюю, захватят Чужие, а и не захватят, так и что – сами люди как-то растерялись в жизни, растеряли жизнь, или жизнь их растеряла…»
Утром меня разбудило солнце, которое потекло мне в рот, будто оно жидкость, померещилось лицо Платона сбоку, и я тут же заснул обратно. Во сне чувствовал, что куда-то еду, но открыть глаза, чтоб посмотреть, не удалось. Жидкое солнце действовало как наркоз. Не знаю, сколько времени этот наркоз длился, но проснулась я в том же самом месте, откуда меня забрал Леша. Напротив сидел Платон. Он подставил мне чашечку кофе и сказал: «Выпей». Я взяла руками, пальцами – не копытцами – чашку, с трудом приходя в себя.
– Ну что, как диалоги?
– Не время диалогов, – голос был непривычным, артикуляция избыточной. Впервые это прозвучало не как «иа-иа», а так, как и было сказано. И в теле стало гораздо просторнее.
– Чего же время? – в вопросе звучала ирония.
– Дурак ты, Платон, и диалоги твои дурацкие.
Впрочем…
«И вот они стали стремиться жить вместе и строить города для своей безопасности. Но чуть они собирались вместе, как сейчас же начинали обижать друг друга, потому что не было у них уменья жить сообща; и снова приходилось им расселяться и гибнуть. Тогда Зевс, испугавшись, как бы не погиб весь наш род, посылает Гермеса ввести среди людей стыд и правду, чтобы они служили украшением городов и дружественной связью.
Вот и спрашивает Гермес Зевса, каким же образом дать людям правду и стыд. „Так ли их распределить, как распределены искусства? А распределены они вот как: одного, владеющего искусством врачевания, хватает на многих, не сведущих в нем; то же и со всеми прочими мастерами. Значит, правду и стыд мне таким же образом установить среди людей или же уделить их всем?“ „Всем, – сказал Зевс, – пусть все будут к ним причастны; не бывать государствам, если только немногие будут этим владеть, как владеют обычно искусствами. И закон положи от меня, чтобы всякого, кто не может быть причастным стыду и правде, убивать как язву общества“».