Что могло быть более несходно с надменным тщеславием придворного фаворита, любимца дам и отважного воина, нежели заискивающая приниженность лекаря, который, казалось, принимал оскорбления с подобострастным восторгом, в то время как в тайниках души он сознавал, что обладает высоким превосходством учености — силой, какую дают человеку знание и ум, бесконечно его возвышавшие над невежественной знатью современного ему общества. Это свое превосходство Хенбейн Двайнинг сознавал так отчетливо, что, подобно содержателю зверинца, отваживался иногда забавы ради возбуждать буйный гнев в каком-нибудь Рэморни, уверенный, что внешнее смирение позволит ему уйти от бури, которую он вызвал сам. Так мальчишка, индеец швыряет легкий челнок, устойчивый в силу своей хрупкости, навстречу бурунам, которые неизбежно разбили бы в щепы более тяжелое судно. Что феодальный барон должен презирать низкородного врачевателя, разумелось само собой, хоть это не мешало рыцарю Рэморни подпасть под влияние Двайнинга, и нередко в их умственном поединке лекарь одерживал верх над противником, как иногда двенадцатилетний мальчик смиряет причуды норовистого коня, если владеет искусством выездки. Но далеко не так естественно было презрение Двайнинга к Рэморни. Сравнивая рыцаря с самим собой, он считал его чем-то вроде дикого животного, правда способного погубить человека, как бык рогами или волк зубами, но одержимого жалкими предрассудками и погрязшего в «церковном дурмане» — выражение, в которое Двайнинг включал религию всех толков. Вообще он считал Рэморни существом, коему сама природа назначила быть его рабом, добывающим для него золото в копях, а золото он боготворил, и стяжательство было его величайшей слабостью, хотя отнюдь не худшим пороком. В собственных глазах он оправдывал эту свою неблаговидную наклонность, убеждая самого себя, что ее источником была жажда власти.
«Хенбейн Двайнинг, — говорил он, со сладострастием глядя на собранные втайне сокровища, когда время от времени навещал их, — ты не какой-нибудь глупый скупец, которого тешит в червонцах золотой их блеск, власть, которую они дают своему владельцу, — вот чем ты дорожишь! Что в том, что все это еще не в твоих руках? Ты любишь красоту, когда сам ты — жалкий, уродливый, бессильный старик? Вот та приманка, которая привлечет самую красивую пташку. Ты слаб и немощен, над тобою тяготеет гнет сильного? Вот то, что вооружит на твою защиту кое-кого посильнее, чем жалкий тиран, перед которым ты дрожал. Тебе потребна роскошь, ты жаждешь выставить напоказ свое богатство? В этом темном сундуке заперта не одна цепь привольных холмов, пересеченных долинами, не один прекрасный лес, кишащий дичью, и покорность тысячи вассалов. Нужна тебе милость при дворах светских или духовных владык? Улыбки королей, прощение старых твоих преступлений папами и священниками и терпимость, поощряющая одураченных духовенством глупцов пускаться на новые преступления? Все это святейшее попустительство пороку покупается на золото Даже месть, которую, как говорится, боги оставляют за собой — не уступать же человеку самый завидный кусок! — даже месть можно купить на золото! Но в мести можно достичь успеха и другим путем — высоким искусством, и такой путь куда благородней! А потому я приберегу свое сокровище на другие нужды, а месть свершу gratis[65], более того — к торжеству отмщения обиды я прибавлю сладость приумноженных богатств!»
Так размышлял Двайнинг, когда он, вернувшись от сэра Джона Рэморни, прибавил к общей массе своих накоплений золото, полученное за разнообразные услуги, затем, полюбовавшись минуты две на свои сокровища, он запер на ключ тайник и отправился в обход пациентов, уступая проход у стены каждому встречному, кланяясь и снимая шляпу перед самым скромным горожанином, владельцем какой-нибудь жалкой лавчонки, или даже перед подмастерьем, еле-еле зарабатывающим на хлеб трудом своих мозолистых рук.