Илья знал это лучше, чем кто другой, держался с сыном уважительно-строго и прямо не высказывал недовольства так, как Мавре. Но пересмешки их между собою сердили его.
— Завидки, что ли, берут? — останавливал он себя, когда странная тоска начинала теребить больнее. Завистливым он не был, но тут взглянет на Матвея — как он, молодцуясь, одергивает свою чистую рубаху, огребает кудри округ белого лба и статно умещается за стол как раз против Мавры, — взглянет Илья и увидит себя рядом с ним чуть что не хилым, и опять защемит горечь. Что скоро Матвею призываться в армию, он думал частенько, но мысль эта не столько тешила, сколько бередила сердце. Как обернется дело, когда Матвей уйдет? В кузне он успел сделаться силой, младшему сыну вряд ли его заменить, а, самому Илье давно нажитая болезнь снова потихоньку подсказывает: памятуй, дружок, я тут, под ложечкой!
Пока Илья Веригин ожидал перемен, ему и не терпелось — скорее бы они наступили, — он и побаивался, как бы на переменах не обжечься. Но вот пришла пора, которая все за него решила, — не понадобилось ударить и пальцем о палец. Сколько он ни заглядывал в газетки, сколько ни слушал споров о землеустройстве, о мелком и крупном хозяйстве, все-таки ему показалось, что, как в свое время вдруг явилось слово
Хуторские мужики примером своим двоили мысли Веригина. Кое-кто из хуторян неохоткой поговаривал, как бы воротиться в деревню. Кое-кто, заколотив избу и опустелый двор, подался, с узлами, ребятишками, на железную дорогу и дальше, невесть в какие города.
Раньше всех, тихой невеселой ночью, исчез Тимофей Нырков, и о нем первом долетел со станции в Коржики слух, что видали, как он силком пропихнул мешок-пятерик в тамбур вагона и вскочил на подножку. Передавали, что его нельзя признать: обрился начисто, и только по узким скулам да по губам догадались, что это он, — губы у него багровые и нижняя грибной шляпкой, а верхняя тонкой веревочкой. С ним будто бы удалось перемолвиться, и он сказал:
— Нырков своего счастья выждет!
Его спросили насчет жены.
Он ответил:
— Коли жалеет меня — найдется.
С тем и отъехал.
Много ли в слухе было правды, неизвестно. Но Коржики в рассказ поверили, особенно потому, что Тимофей незадолго показывал ребятишкам бритву-безопаску и похвалялся, что вот, мол, грабельками разок гребну — бороды с усами не бывало, и опять девки за мной гуськом. След его простыл, а жена в ответ на расспросы только выла.
Илью Веригина приключение это сперва озадачило. Не взять было в толк, как мог решиться сквалыга Нырков бросить дом со всем добром и женою вдобавок? Но потом Илья Антоныч рассудил, что на свой аршин мерить маклака нельзя — у него свои маклачьи соображения. Что же теперь Веригину — посмеялся Илья — наклеить, выходит, бороду и — наутек?
«Мое дело особое!» — говорил он себе, поглаживая короткий пеньковый ус и чистый подбородок (бриться он не переставал с царской солдатчины).
Может быть, мысли его еще долго бы качались маятником, если бы жизнь не распорядилась без него одним махом за другим.
Тем годом Матвей ушел в армию. Проводы были без гулянья — отец отказал в деньгах, но выставил накануне четверть самогона, велел Мавре испечь пирогов и сгибней, позвал Матвеева крестного — кроткого мужичка, незадолго овдовевшего и на каждом шагу со слезой поминавшего покойницу. Пили стаканами, здравничали, чокались. Крестный поплакал — кто, мол, за здравие, а я за упокой! — начал целовать кума, обоих парней, жалостно заголосил, вдруг оборвал себя, принялся, не вылезая из-за стола, топать лаптями о половицы, неотвязно припевать на подходящий лад вывернутую песню:
Илья больше молчал, покашивался на Мавру. Она была невесела, хмель ее не брал. Он спросил:
— Что не поёшь?
— Тебя жду. Запоешь — подхватим с ребятами, — ответила она, не мешкая, но, смолкнув и посидев немного, рывком поднялась, вышла из горницы и долго не возвращалась.
Илья выпил стакан залпом, опьянел, стал несогласно махать на всех рукой, стуча размягшими пальцами об столешницу. Мавра повела его на постель, он дал себя разуть, продолжая отмахиваться и бормотать под нос.