Некоторое время он бродил по холмам Итаки сам по себе и в своем одиночестве мог закрыть глаза и вообразить, что он вовсе не здесь, а снова на берегах великой реки, несущей свои воды по его родной земле. Затем он топтал острова с Телемахом, пока тот не уплыл; но вот юноша отправился слагать свою собственную историю, пройти путь от мальчишки до мужчины в путешествии по морям – так, по крайней мере, об этом скажут поэты, – и Кенамон снова остался один. Однако теперь царица Итаки – или лучше называть ее женой Одиссея – сидит рядом. И Кенамон, возможно, немного менее одинок, но еще более потерян, чем прежде.
– Мне пора идти, – заявляет Пенелопа, снова покачав головой. Каждый раз, когда они встречаются, она спешит куда-то еще. На островах полно оливковых рощ и козьих стад, рыбацких лодок и мастерских, приносящих доход во славу ее мужа, – занята, занята, она всегда занята. И все же с каждым разом она уходит все медленнее, а дела у нее все менее срочные. Ничто не должно беспокоить царицу больше, чем понимание того, что слуги вполне способны справиться с делами без ее участия. В подобных ситуациях могут возникнуть весьма неудобные вопросы о ценности царей и цариц как таковых. (Жаль, лишь немногих монархов посещают подобные мысли; как правило, это и ведет к прерыванию династий.)
Было время, когда меня ничуть не интересовала Пенелопа, царица Итаки. Ей отводилась простая роль – служить целью для своего мужа и своим существованием оправдывать его иногда весьма сомнительные деяния. Все мое внимание сосредоточилось на Одиссее. Как ни странно, но той, кто заметил, что женщины Итаки – жалкие тени в его истории – могут оказаться чем-то большим, стала Гера. Гера, предположившая, что царица Итаки все-таки заслуживает малой толики моего внимания.
Итак, давайте-ка заглянем на мгновение в голову Пенелопы.
Она говорит себе, что с Кенамоном сидит потому, что он ей полезен. Он защищал ее сына, защищал ее саму в то время, когда жестокие мужчины орудовали на ее земле. Он хранил секреты, за обладание которыми кого-то другого могли бы и убить; он не пытается обманом пробраться к ней в доверие; когда они беседуют, он просто разговаривает – как же это замечательно – почти с той же легкостью, как разговаривал бы с мужчиной!
Она говорит себе, что он не интересует ее в качестве супруга. Конечно нет. Недопустимо даже представить себе подобное, вот она и не представляет. Она не представляет этого, когда видит, как он гуляет по берегу, или слышит, как он поет в маленьком садике под ее окном, куда ходят лишь он да несколько женщин. Она не представляет этого, когда он благодарит служанку или когда она замечает, как он сражается с собственной тенью и бронзовый клинок блестит в его руке.
Пенелопа очень долго училась не представлять себе всевозможные отвлекающие и бесполезные вещи. И это еще одно качество, свойственное нам обеим.
И вот она поднимается.
Сейчас она уйдет.
Вот сейчас…
…прямо сейчас…
Я подталкиваю ее в спину.
–
Она слегка пошатывается от моего прикосновения, это движение превращается в шаг, а тот – в уход. Но когда она уже направляется прочь, застывший на губах Кенамона вопрос, который, возможно, задержит ее еще на мгновение, срывается вслед:
– Я слышал, на восточном побережье потерпел крушение фиакийский корабль?
Она благодарна за то, что его вопрос задержал ее, и раздражена очередной задержкой.
– Хуже: корабль пришел и ушел, не потрудившись зайти в гавань или обменять товары на свежие припасы. Никогда прежде не видела я проблем от Алкиноя и его людей, но если это войдет у них в привычку – если они сочтут, что можно торговать в обход моих портов, – тогда придется что-то предпринять. Жена у него вполне разумная, но после смерти Агамемнона страх, сдерживавший даже самых нахрапистых царей, слабеет.
– Я думал, Орест с этим поможет. Вернет установленные отцом правила. Наведет порядок в морях.
– Возможно, – задумчиво соглашается Пенелопа. – Но Орест юн и пока только утверждает свою власть после попыток его дядюшки узурпировать ее. Да и Итаке не стоит постоянно полагаться на поддержку Микен. Так мы кажемся еще слабее, чем на самом деле. – Она качает головой, потягивает шею то в одну, то в другую сторону. – Мы что-нибудь придумаем. Может, это пустяк. Я уже говорила – фиакийцы уступчивее большинства жадных царей, покушающихся на берега Итаки.
Кенамон кивает, больше ничего не говоря.
Ему кажется, что Пенелопа красивее всего именно тогда, когда говорит о политике, когда, чуть прищурившись, замысливает очередную многоступенчатую схему. Иногда, стоит ей заговорить о сделках и торгах, о заговорах и тщеславных царевичах, ему невероятно хочется выпалить: «Бежим со мной. Бежим в Египет. Я не могу предложить многого, но отдам все, что есть».
Он молчит, конечно. Они оба достаточно мудры, чтобы понимать, что это безумие, гибель.
Мудрость тиха, ее нечасто видят, хвалят, отмечают.
Возможно, не будь я еще и богиней войны, моей мудрости хватило бы на довольство собой.