Внезапно оба принялись хохотать. Они раскачивались в плетеных креслах, закатываясь от смеха; и за соседними столиками смеялись, и молодой араб, что принес фалафель, радостно скалил белые зубы, и было почему-то так хорошо, как давно не было.
– Почему мы не живем просто? – вопрошал приятель, разливая остатки. – Все время усложняем себе жизнь, громоздим одну проблему на другую… На тебя, к примеру, без слез не взглянешь, у тебя ж на лбу большими буквами написано: нервное расстройство!
– Ну, прямо…
– Только не спорь, хорошо? Ты вот завтра на своем симпозиуме наверняка будешь делать доклад о том, как левой пяткой чесать правое ухо. Ведь правда? Нынешний спец по изящной словесности – он же слова в простоте не скажет, обязательно кунштюк какой-нибудь придумает. А цена этим кунштюкам – полшекеля в базарный день! Мертвечина все это, понимаешь? Тридцать три фуэте – только не на сцене, а на кладбище! И не для людей, а для трупов, лежащих под могильными камнями!
Когда сбегали за второй, вдруг возникло желание обо всем рассказать. О Рогове, Ларисе, о его «вроде бы романе», где он тоже что-то чем-то чесал, не понимая ради чего… Но Марк отвлекся на семейство хасидов, что возникло в двух шагах, но в другом кафе. Высоченный глава семейства в шляпе и лапсердаке рассаживал полдюжины детишек, одетых точно так же, даже у самых маленьких имелись и шляпы, и смешные белобрысые пейсы.
– Кошерное хавать пришли… – ухмыльнулся Марк. – Сюда, к арабам, они хрен зайдут – что ты! И обязательно всем кагалом выходят пропитание добывать, чтоб все видели – мы плодимся и размножаемся!
Уже привыкший лицезреть людей в черном, что попадались на каждом шагу, Мятлин пожал плечами:
– Пусть каждый делает, что считает нужным.
– Просто их слишком много стало: возле Яффо целый район появился, где одни эти живут. Если бы они работали – другое дело, но они ведь просто живут! И тупо плодятся! Мы работаем, платим налоги, а они на наши деньги размножаются! Ну, еще молятся, конечно, но профита от их молитв никто не подсчитывал…
Мятлин бросил взгляд туда, где глава семейства водил пальцем по меню и что-то быстро говорил официанту.
– А может… – неуверенно проговорил он. – Они что-то такое знают, чего не знаем мы? Может, их тупое, как ты говоришь, размножение – это голос жизни? Мы о ней забыли, перестали ее слышать, а они живут под ее диктовку?
Марк удивленно на него уставился.
– Тебе в ешиву пора поступать, – пробурчал он. – И пейсы отращивать. Хотя… – Он задумался. – Может, ты и прав. Мы же действительно с жизнью давно не на «ты». Мы плохо понимаем, кто мы, откуда, зачем… Протезов себе наизобретали – что железных, что интеллектуальных, и радуемся, мол, очень крутыми стали! А на самом деле как были придурками, так ими и остались… Ладно, ле хаим!
Они опять пили, хасидские детишки испуганно пялились на Марка, чья рубашка алела красными пятнами, а тот оскаливал зубы, изображая вампира. Но даже в такой располагающей обстановке Мятлин не решился рассказать о своих проблемах. Это был его личный крест, который следовало нести до конца.
По дороге к отелю Марк почему-то вспомнил о его способности ассоциировать буквы и цвета:
– Помню, ты в универе хвастался, мол, каждая буква у тебя ассоциируется с цветом. «Ж» была зеленой, «Л» – желтой…
– Было дело. А чего ты об этом заговорил?
– Хочу тебя на другом алфавите проверить. – Подскочив к одной из вывесок, он ткнул в некий знак, напоминающий искаженный икс: – Вот буква «алеф». Какого она цвета?
– Никакого.
– А вот эта буква – «нун»?
Но перед внутренним взором разворачивалась равномерно-серая панорама.
– У меня с этим проблемы… – запинаясь, проговорил Мятлин. – Раньше действительно была способность, особенно в детстве. А сейчас… Почти ничего не осталось.
Марк только головой крутанул. До гостиницы шли в молчании, лишь перед дверью приятель сказал:
– А мы действительно с жизнью не на «ты». Она нам что-то дает, запрятывает в нас необычное, а мы, бездарные, все профукиваем… Не обижайся только, я ведь и про себя тоже. Спокойной ночи.
Синестезия была забавой, в практической жизни абсолютно бесполезной. Однако утрата способности почему-то обеспокоила. Мятлин вообще побаивался слова