– Я, значит, его спрашиваю, этого человека: отчего на посаде у вас пустота, половина дворов заколочены?.. Оттого пустота на посаде, – он говорит, – монахи озорничают… Мы в Москву не одну челобитную послали, да там, видно, не до нас… На Святой неделе что они сделали – силов нет… Выкатили монахи на десяти санях со святыми иконами, – кто в посад, кто в слободы, кто по деревням… Входят в избы, крест – в рыло, крестись щепотьем, целуй крыж!.. И спрашивают хлеба, и сметаны, и яиц, и рыбы… Как веником, все вычистят. И деньги спрашивают… Ты, говорят, раскольник, беспоповец. Где у тебя старопечатные книги? И ведут человека на подворье, сажают на чепь и мучают.
Умойся Грязью вдруг закинул голову, захохотал хрипло:
– Вот едят, вот пьют! Ах, монахи, пропасти на них нет!
Дехтярев толкнул его коленом. К лодке, против ветра, придерживая развевающуюся рясу, подходил монах с цыганской бородой, – скуфья надвинута. Страшными глазами поглядел на судно, скрипящее на волнах, потом – на этих троих:
– Откуда баржа?
– Из-под Ярославля, отец, – ласково-лениво ответил Дехтярев.
– С чем баржа?
– Нам не сказывали.
– С хлебом?
– Ну да…
– Куда ведете?
– А кто ж его знает, – куда прикажут…
– Не ври, не ври, не ври! – Монах торопливо стал загибать правый рукав. – Денисова эта баржа… В Повенец плывете, в раскольничьи скиты хлеб везете, страдники…
И сразу, кинувшись, взял Илюшку Дехтярева за грудь, тряхнул заробевшего мужика и, обернувшись к посаду, закричал что есть силы:
– Караул!
Андрюшка Голиков сорвался с лодки, побежал вдоль волн к рыбачьим землянкам.
– Караул! – заорал второй раз монах и пресекся: Умойся Грязью схватил его за волосы, оторвал от Илюшки, сбил с ног и стал вертеться над землей, ища камень. Монах бойко вскочил, налетел на него сбоку, но Федька весь сделался костяной от злобы, не шелохнулся, опять сгреб его; нагнув, ударил по шее. Монах крякнул. Из переулка к берегу бежали четверо с кольями.
Андрюшка Голиков, ужасаясь, выглядывал из-за угла рыбацкой землянки. Умойся Грязью дрался с пятерыми: вырвал у одного кол, наскакивал, дико вскрикивал, – такой злобы в человеке Андрюшка не видывал сроду… «Бес, чистый бес!..» Потом ввязался и Дехтярев: изловчась, смазал монаха в ухо, – тот в третий раз покатился. Помощники его стали подаваться назад. Кое-где на посаде из ворот вышли люди, подкрякивали: так, так, так!..
Илюшка с Федькой одолели, погнали было этих, но скоро вернулись на берег и, отсморкав кровь, пошли прямо к избенке, где дрожал Голиков.
– А и тебя бы следовало поучить, по совести, – сказал ему Умойся Грязью. – Дурак ты, а еще в рай хочешь…
В дверцу из мазанки (стоявшей задом к морю) высунулась нечесаная голова, дымчатая борода от самых глаз. Поморгав, вылез кряжистый босой человек, темный от копоти. Поглядел в сторону посада, – там уж не было ни души.
– Заходите, – сказал и опять улез в низенькую мазанку. Свет в ней пробивался в щель над дверью. Пахло прогорклой рыбой, половина помещения завалена снастями. Илья, Андрей и Федор, войдя, перекрестились двуперстно. Рыбак сказал им:
– Садитесь. А вы знаете, кого били сейчас?
– Меня всю жисть били, ни разу не спросили, – проговорил Умойся Грязью.
– Били вы ключаря Крестовоздвиженского монастыря Феодосия. Разбойник, ах, разбойник, сатана! Бешенай!
Рыбак, видя, что это – люди свои, сел между ними на лавку, взял себя под мышками, покачиваясь, рассказывал:
– Здесь места самые рыбные, жить бы и жить, – уйду… Нельзя стало, этот сатана всем озером завладел… Монахам мы давали: зимой – четвертую часть снятка, и от каждой путины даем. Ему мало. Парус увидит и бежит на берег и оставит тебе рыбы, только чтобы пожрать. Не дай, – он сейчас: «Как хрестишься?» Согрешишь, конечно, обмахнешься щепотью. «Не так, лукавишь! Иди за мной!» А идти за ним – известно: в монастырский подвал, садиться на цепь. А сколько он у нас снастей порвал, челнов перепортил… К воеводе ходили жаловаться. Воевода сам глядит, чего бы стянуть. Ведь у них в монастыре – жалованная митрополичья грамота: искоренять старинноверующих. Вам, братцы, скорей надо уходить отсюда.
– Ох, нет, мы с Денисовым, – проговорил Голиков, испуганно взглядывая на Илюшку и Федьку…
– Денисов откупится, – сильный человек… В огне не сгорит… Он с севера плывет, – с мехами, да костью, да медью, – откупается. Назад плывет, – откупается. Не один уже раз… У него, брат, везде свои люди…
Умойся Грязью – с усмешкой:
– Краснобай! Всю дорогу сухарями кормил, а уж наговорит, будто курятину едим.
Голиков весь изморщился, покуда просто говорили про выговского старца. Вспоминал, как Денисов, бывало, скупо-ласково погладит его по голове: «Что, мальчик, душа-то жива? Ну и хорошо…» Вспоминал, какие чудные беседы он вел у костра, как садился в лодку и чернел острой скуфеечкой на закатной воде. На древних иконах писали таких святителей на лодочке. За него Андрюшка сейчас бы в соломе живым сгорел…
Сидели на лавке, думали – как быть? Куда бежать? Идти ли все-таки на север? Рыбак не советовал: на север до Выга идти пешим, без челна, – месяца два в лесах, – пропадешь…