Даматинья, молодой парень-креол, сочинял песни, которые потом можно было услышать на каждом углу. Их пели прачки, стирая белье у колодцев, карточные шулера, землекопы, когда жизнь давала передышку. Антонио Мана перебирал струны, и по таверне неслись звуки, от которых блаженно кружилась голова. Песня рассказывала об их жизни: о солнце, сжигающем урожай, о брошенных у обочин дорог детях, о девушках, отданных на закланье богачам, чьи амбары полны зерном, и о многом, многом другом. Даматинья никогда не учился, но он умел сочинять песни, которые потом звучали на всех перекрестках. Одна была так хороша, что даже белые ее подхватили. Правда, у них были другие слова.

Толстые черные губы широко растягивались, открывая сверкающий ряд зубов, а затем складывались в долгое О, и мелодия заполняла таверну. Свет в керосиновой лампе едва мерцал. Длинные тени дрожали на стенах, как живые, казалось, они тоже слушали новую песню, сочиненную Антонио Мана и Даматиньей.

Ньямбадо остановился в дверях, слушая и ковыряя в зубах, потом бросил:

— Песня черных! Ничего хорошего! Одно нытье! Только для такого сброда и годится! — и удалился, смачно рыгая.

Тогда у входа раздался гневный и суровый голос Кампины:

— Ньямбадо не знает, что песня черных — это их жизнь, положенная на гитарные струны. Это плач ребенка, умирающего на дороге; это стон раба, влачащего кандалы; это весь безымянный люд, взывающий о помощи под ударами хлыста…

Он жестом попросил остановить музыку, чтоб его было слышнее:

— Ньямбадо все это не нравится, потому что он не способен понять того, о чем говорит гитара Антонио Маны. Эта гитара, ребята, — это весь страдающий народ, его стон. Они приходят, эти ничтожества с набитыми брюхами, встают у дверей, а потом, рыгая, спокойно уходят и заявляют, что в песне черных нет ничего хорошего. Сукин сын!

Даматинье все это не нравилось. Его самолюбие артиста было уязвлено, и, отыскав в своем словаре слова покрепче, он послал их в сторону Кампины.

Однако тот уже успел принять два стаканчика водки и теперь распространялся вовсю, беспрестанно сплевывая. Но гитара заиграла опять, и спокойствие было восстановлено. Дым от сигарет заполнял помещение и выплывал на улицу, завиваясь причудливыми кольцами в потоке света. Все выше поднимался голос Даматиньи, сильный и нежный, как аромат розмарина в волосах любимой, только еще трогательней и печальней. Глаза всех были устремлены на него, а губы невольно повторяли слова вслед за певцом. Между тем Кампину уже занесло. Он выступил вперед, раскинув руки и вновь прерывая песню:

— Только тот, кому не дано услышать голос страдающей женщины-матери, только такой человек может сказать, что песня черных ничего не стоит.

Он обернулся к Антонио Мана и продолжал тоном разгневанного пророка:

— Эта гитара рассказала нам историю, от которой волосы начинают шевелиться на голове: это тишина оставленного дома, это стук мотыги, это удар хлыста полицейского по спине несчастного, это страдания старости, сохнущей, как морская трава, выброшенная на берег; это человек, загнанный работой, как собака; это нищий, выпрашивающий подаяние и умирающий у ворот церкви; это скрип грубого зерна на зубах бедняка. Да, черт побери! Струны этой гитары породили поистине бессмертную песнь, обжигающую сердце каждого, как раскаленный уголь костров, пылающих в ночь праздника святого Жоао!

Первым не выдержал Даматинья:

— Слушай, Кампина, дай играть, а?

Остальные поддержали его:

— Действительно, Даматинья прав, оставь ты Ньямбадо, ради бога, о нем уже никто не помнит.

Кампина спросил еще стаканчик, стукнул кулаком по стойке и замолк, обратив задумчивый взор в темный проем двери.

Антонио Мана принялся что-то наигрывать. Даматинья повернулся к нему:

— Давай «Смуглянку».

И снова, завораживая и завлекая, потекла мелодия. И снова можно было на четверть часа забыть о реальности.

— Сыграй что-нибудь бразильское, — попросил метис Кариока, иногда заглядывающий в таверну.

— А что?

Кариока завернул рукава и начал: «Я король бродяг… Гуляю по тавернам… Здесь моя родина… Здесь моя любовь…»

Гитара изменила ритм, и из-под быстрых пальцев полилась стремительная, возбуждающая мелодия. Кариока затряс бедрами и загнусавил песенку, услышанную когда-то в бразильском штате Пара.

— Эй, Кариока, так ты говоришь, «женщина — это яд»?

— Именно это я и собирался вам все время сообщить.

Он опрокинул в себя рюмку водки. Оживление нарастало с каждым новым куплетом. На мягком и пряном португальском песня рассказывала о любви молодых смуглянок и веселых бродяг.

— Кариока, тебе понравилась Бразилия?

— Богатая земля. Бразильские женщины горячей, чем огонь в очаге. Хорошая земля Бразилия!

— Чего ж ты уехал?

— Тоска! Тоска по своей земле, огромная, как мир, только она способна заставить человека вернуться и вновь страдать на родине, — ответил Кариока совсем просто и отрешенно, с потухшим взглядом.

— Ну так подавись своей тоской, раз ты такой нежный! — произнес Кампина и выпустил струю через дверь на улицу, сверкающей плетью пересекшую поток света.

— Кампина свихнулся, сеньоры!

Перейти на страницу:

Все книги серии Произведения писателей Африки

Похожие книги