Тереса с Альбертом заявили, что вечер изумительный, Дориа согласился, и решено было в Латинский квартал идти пешком. А вот в завтрашней демонстрации он не собирается участвовать. Я не такой, как все. Толпа мне претит. Следовало бы законом запретить собираться более чем двадцати человекам. К тому же завтра вечером в «Альгамбре» представление, которое называется как раз «14 июля», а дирижирует сторонник Народного фронта маэстро Дезормьер. Я предпочитаю «Альгамбру». Зрелища надо смотреть в театрах.

– И ты пропустишь первое Четырнадцатое июля Народного фронта?

– Совершенно спокойно.

И поступает он так сознательно, ибо нравственность его глубоко возмущена. Завтра созывают единую демонстрацию, где пойдут вместе социалисты и коммунисты, дети и старые развратники, француженки и французишки, кошки и собаки из всех подворотен, Арагон и Блюм.

– Акция, в которой вместе принимают участие Арагон и Блюм, – не для меня.

– А что тебе сделали Арагон или Леон Блюм?

– Они меня оскорбили. Арагон в свое время отделал Блюма в «Красном Фронте», он написал: «Feu sur L'eon Blume, feu sur les savants de la socialdemocratie», [113]a теперь все забыто под единым знаменем Народного фронта. Нет. Я ко всему отношусь серьезно. Пойди я завтра на демонстрацию, я бы должен был при появлении Блюма стрелять в него и в этих дрессированных медведей социал-демократии.

Агрессивность против Арагона и Блюма распространилась и на Роселя, которого он обвинил в том, что тот подыгрывает критикам Шостаковича. Ирония перешла в сарказм, заметив раз и другой, что Альберт с Тересой переглянулись, Дориа и вовсе разошелся.

– Тебе, в твоей заштатной деревне, может, и неведомо, что в «Правде» разнесли в пух и прах последнюю вещь Шостаковича, а в доказательство его мелкобуржуазного индивидуализма заявили, что музыку Шостаковича простые люди не могут насвистывать во время бритья.

– Невероятно.

– Это было напечатано, и никто не опроверг.

– А что у меня общего с «Правдой»?

– Ты склонен обременять Историю деталями и оттенками. Так можно докатиться и до вывода, что Гитлер и Сталин – разные вещи.

– Разумеется.

– Тех, кто рассуждает подобным образом, следует подвергнуть судебному процессу в Москве.

– Это объективное суждение. Так сказать мог бы даже троцкист.

Должно быть, Росель сказал что-то совсем неуместное, потому что Дориа отошел от него на расстояние и принялся поносить Троцкого и троцкистов. Кто сеет ветер, пожнет бурю. Что понимает политик в страданиях художника? Почему Троцкий считает, что Шостакович должен сочинять частушки, под которые простым людям было бы удобно бриться? Прокофьев, Хачатурян, Шостакович вынуждены сочинять симфонии, услаждающие слух Верховного Совета, или гимны в честь белорусских ударников труда. Какое дело Троцкому до того, как это сказывается на искусстве и художнике? У него своя логика: получит он власть или нет, кто кого, вот и все. А Арагон? Разве Арагон пишет такие стихи, которые Торезу удобно твердить, пока он моется и вытирается? Так вот, Альберт, что я скажу, даже если тебе это неприятно: Шостакович с Арагоном виноваты не меньше, чем их критики, потому что они позволяют себе униженно извиняться за то, что родились гениями, и выпрашивают местечко в очереди, где толпятся нищие духом.

– Все не так просто, их можно понять. Нельзя позволить, чтобы революция потеряла силу.

– Меня лично это не касается.

– Ты этого понять не можешь. Ты не революционер.

– Моя музыка – ниспровержение всего и вся, а ты с твоим Троцким, Сталиным и Арагоном – бюрократы духа. Из всех, кого Дориа осыпал оскорблениями, Альберт почему-то сочувствовал больше всего Троцкому. Гибель Троцкого придавала ему в глазах Альберта романтический ореол, он оставался холодным аналитиком и в том, что говорил, и в том, что писал.

– Ни один политик не написал столько прекрасного и нового о литературе и искусстве, как Троцкий.

– А кому это нужно? Я хочу свободы без всяких прилагательных. Писать и петь о задницах и о стенах все, что рифмуется с ниспровержением и разрушением, это же арифметика.

Дориа раскинул руки в стороны, словно собираясь объять слово «арифметика», а потом сомкнул их вокруг мощного бюста Тересы, сунул руки ей за ворот, взяв в ладони ее груди, выпустил их наружу, под желтый свет, сочившийся из дверей бистро «У Люсьен». Одной рукой зажимая крик, а другой прикрывая грудь, Тереса застыла соляным столбом, а Альберт сунул руки в карманы и опустил глаза, готовый провалиться в зыбучие пески тротуара. Луис снял пиджак, взмахнул им, точно ловя волшебным плащом отлетающую душу застывшей Тересы, накинул его на плечи девушки, одну за другой застегнул пуговицы и захохотал, а рукой поглаживал Тересу по спине, подталкивая в сторону освещенных кафе и ресторанчиков на площади вокруг статуи Дантона.

– Ты идешь? – спросила Тереса, полуобернув лицо к окаменевшему Альберту.

– Нет.

– Оставь его.

Альберт повернулся и пошел к бульвару Сен-Мишель. Дориа остановил его, встал перед ним посреди тротуара, улыбаясь и размахивая руками.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже