Мне и в голову не пришло пожаловаться матери. О менструациях я вообще никогда не слышала; мать проявляла безумную стыдливость во всем, что касалось естественных отправлений тела. Я пришла к выводу, что где-то сильно поранилась и, возможно, даже умираю, упала в лесу и внимания не обратила, а теперь вот истекаю кровью; или, может, съела гриб ядовитый; или всему виной какая-то моя ядовитая мысль или чей-то сглаз. В церковь мы не ходили; мать недолюбливала тех, кого называла la curaille[50], и презрительно фыркала при виде толпы, направлявшейся к мессе, но ей тем не менее удалось внушить нам глубокое понимание того, что такое грех. «Зло всегда найдет выход наружу», – повторяла она; а мы в ее представлении как раз и были вместилищем всего дурного. Судя по всему, мы представлялись ей чем-то вроде полных молодого кислого вина бурдюков, за которыми нужен глаз да глаз и по которым время от времени надо с силой похлопывать, выпуская скопившийся газ. Каждый ее взгляд, каждый сердитый возглас или недовольное ворчание свидетельствовали о том, сколь глубоко мы порочны, какое зло таим в душах.

Хуже всех была я. И понимала это. Глядя в зеркало, я читала это в собственных глазах, таких похожих на глаза матери, исполненных такой откровенной звериной наглости. Мать говорила, что смерть порой можно вызвать одной-единственной дурной мыслью, а у меня в то лето все мысли были дурными. Материным словам я верила. И потому спряталась, точно отравившийся зверек, в шалаше на нашем Наблюдательном посту, свернулась клубком на деревянном настиле и стала ждать смерти. Живот болел ужасно, как гнилой зуб, но смерть отчего-то не наступала. Чтобы отвлечься от боли, я полистала один из комиксов Кассиса, а потом долго лежала, уставившись на яркую пестроту осенней листвы, пока не уснула.

<p>12</p>

Она все объяснила мне позже, вручая чистую простыню. Лицо ее не изменило своего выражения, если не считать того оценивающего взгляда, который у нее всегда появлялся в моем присутствии. При этом она так поджимала губы, что они чуть ли не в нитку вытягивались, а глаза на бледном лице превращались в щелки, обрамленные колючей проволокой.

– Вот проклятье! Рановато у тебя началось, – проворчала она. – Ладно, возьми-ка.

И она протянула мне стопку муслиновых салфеток, похожих на детские пеленки, но не объяснила, как ими пользоваться.

«Проклятье?» Значит, не зря я весь день проторчала в шалаше на дереве, ожидая смерти? Душа моя пребывала в смятении. Но меня привело в бешенство равнодушное отношение матери к моему несчастью. Впрочем, я всегда любила драматические ситуации и тут же представила себе, как умираю у ее ног или даже лежу мертвая под мраморной плитой, на которой написано: «Возлюбленной дочери», а в изголовье цветы. Еще я опасалась, что, сама того не заметив, все-таки случайно увидела Старую щуку и теперь навеки проклята.

– Проклятие материнства, – сказала она, словно прочитав мои мысли. – Теперь и ты такая же, как я.

И больше не прибавила ни слова. День или два я дрожала от страха, но с матерью больше не говорила об этом, а выданные ею муслиновые салфетки стирала в Луаре. Потом «проклятие» на какое-то время, видно, действовать перестало, и я постепенно о нем забыла.

Зато не забыла возмутительного спокойствия матери, которая так и не пожелала меня ни утешить, ни успокоить. Возмущение мое усиливалось, когда я вспоминала ее фразу «теперь и ты такая же, как я»; эти слова прямо-таки преследовали меня, мне казалось, что я незаметно меняюсь и становлюсь все больше похожей на нее, словно кто-то коварно, исподтишка меня заколдовал. Я щипала себя за тощие руки и ноги, потому что это были ее руки и ноги. Я била себя по щекам, надеясь, что они станут более румяными, чем у нее. А однажды взяла и остригла волосы – причем так коротко, что в некоторых местах даже кожу на голове повредила, – потому что мои прямые патлы никак не желали становиться кудрявыми. Я и брови пыталась выщипать, только умения не хватило, и я практически лишила себя бровей, когда меня за этим занятием застигла Ренетт: скосив глаза и глядя на себя в зеркало, я упрямо орудовала пинцетом, сердито морщась от боли.

Мать на мой новый облик внимания почти не обратила. Мое дурацкое объяснение – что, дескать, нечаянно спалила волосы и брови, пытаясь разжечь плиту под кухонным котлом, – ее, судя по всему, полностью удовлетворило. Но однажды – в один из тех дней, когда она хорошо себя чувствовала, – она готовила на кухне terrines de lapin[51] и вдруг повернулась ко мне, как всегда ей помогавшей, и с каким-то странным энтузиазмом спросила:

– Хочешь сегодня пойти в кино, Буаз? Мы могли бы вдвоем съездить в город, только ты и я.

Перейти на страницу:

Похожие книги