Конечно же, о пережитом я никому ничего не сказала. Да и кому я могла сказать? Взрослые были заняты своими взрослыми делами (чем накормить, во что одеть – ах, какие скучные, какие несерьезные это дела!). Бабушка… Бабушка, казалось мне, меньше всего могла развеять мой страх и разрешить неразрешимые вопросы. На малограмотную бабушку я поглядывала с высоты своего школьного образования и с течением времени только сильнее утверждалась в мысли, что ее понимание жизни безнадежно устарело. Что она читала в этой своей жизни? Только Библию. Чем была занята? Только домашними делами – с утра до вечера.
Впрочем, было у нее еще одно занятие, которое она считала безусловно важным: если нечаянно проснуться рано утром, всегда и непременно увидишь бабушку стоящей на коленях – она молится. И день свой она заканчивала тем же.
Об этом мы постоянно спорили. Вернее, мы не спорили никогда: смиренница-бабушка не вступала в противоречия даже с внуками. Поэтому вернее будет сказать так: мы с бабушкой вели постоянный, нескончаемый диалог. И иногда своим тихим голосом (тихим – вовсе не значит «слабым», в голосе бабушки ненавязчиво, но четко звучала явственно твердая нотка), иногда своим тихим голосом она говорила такое, что я почему-то помню до сих пор…
– Бабушка, а ты знаешь, что Гагарин летал в космос? И никакого Бога там не видел.
Бабушка молчит. Я уверена, что возразить ей нечего! Но она неожиданно спрашивает:
– А ты там была с ним, с Гагариным?
– Ну, бабушка…
– Ну вот, не была, а говоришь.
– Но ведь об этом написано во всех газетах!
– А им что – всегда можно верить, твоим газетам?
Моим, конечно, моим… Моей профессией станет как раз газетная работа, и при всей любви к ней жизнь заставит меня не раз и не два убеждаться, что – да – не всегда дорогим моему сердцу газетам можно верить.
Но это сейчас я так думаю, а тогда… Тогда я даже не считала нужным продолжать с бабушкой диалог. «Но ты, ты-то тоже не была – и значит, ничего доказать не можешь!» – мысленно возражала я бабушке. Мы думаем каждая свои мысли – до следующего раза.
Следующий раз был таким: сижу, учу стихотворение:
– Ну вот, а ты говоришь – Бога нет, – раздается за моей спиной тихий бабушкин голос.
– Когда он жил, Лермонтов? – уверенно (самоуверенно?) возражаю я бабушке. – Тогда люди имели неправильное представление о мире. Тогда Гагарин еще не летал.
Теперь же я спрашиваю себя: а может, как раз-то бабушка имела более разумное представление не только о газетах, но и о так занимавшем меня вопросе об устройстве мира? О самой вечности?
Мама рассказывает: когда дедушка заболел и всем стало понятно, что от болезни он уже не оправится, бабушка сказала ему:
– Что же ты про Бога не вспомнишь, ведь тебе скоро представать перед Ним.
Она верила (знала?), что смертью человеческая жизнь не заканчивается?..
Похоже, дедушка ее убеждение разделял. Потому что ответил так:
– Знаю: много грешен. Но ведь мы своим детям прощаем все. А мы – Его дети…
Дедушке было что прощать. И пора уже, пора переходить к рассказу об их сыновьях.
Сыновей у бабушки с дедушкой тоже было трое. Николай, Алексей, Василий.
Двух первых я никогда не видала. Их унесла война. А я родилась позже.
Бабушку про них я тоже никогда не спрашивала. О, как прав был мой любимый писатель, когда говорил: «…Нас, стариков, разделяет от молодых завеса прошлого, которая так висит, как бывает кисейная занавеска в комнате. От нас изнутри к ним наружу видно, а от них к нам в комнату ничего видеть нельзя». Тогда я была в возрасте, когда «в комнату ничего видеть нельзя». Потому что своя, начинающаяся жизнь занимательней и интересней всего остального…
И поэтому все, чем я располагаю – это, опять же, рассказы мамы. «Алексей был как девочка – мыл полы, посуду. Мы пока-то сообразили, что маме надо помогать, а он делал это с малых лет, без всякого с ее стороны принуждения. А потом Лешенька вырос. И пошел однажды в карты играть. Тятя его за этим делом застал да так отругал! Алексей же так обиделся, что ушел из дома. Мало того – из деревни уехал. Потом уж нам сказали, что видели его в Нижнем. Мама с тятей поехали туда. Нашли. Только Алексей домой возвращаться не захотел. И на войну его забрали оттуда, из Нижнего…
А Николя у нас был талант. Играл на гармони. Рисовал – у него получались даже портреты. Обувку умел хорошо чинить. Он бы и новую шил, да где денег на материал возьмешь? Вот как война началась, его и забрали в Москву – на обувные работы. Домой он писал: „Живу хорошо, кормят нормально“. А потом получаем письмо уже не от него, а от неизвестного нам человека: „Ваш сын и брат заболел и умер“. Мама забралась на печь и неделю пролежала с температурой под сорок…»