Вместо коней в уютных стойлах обитали бойцы хозвзвода. На тюки сена были набросаны матрацы, одеяла, полосатые, видимо из соседних домов, перины. В одном углу истоптанного, продавленного колесами плаца дымила полевая кухня. Слышался стук молота о наковальню и чей-то яростный крик доносился: „Держи крепче, заснул, что ли?!“ Старик немец в шляпчонке, надвинутой на глаза, брел навстречу. Тщательно выбритое худое, с опавшими щеками лицо его было несчастным. Он что-то торопливо говорил, показывая нам еще издали уздечку, которую зачем-то держал в руках. И вдруг рухнул на колени, заговорил страстно, просяще, быстро: „Герр оберет, герр оберет!“ Больше ничего сказать он не мог. Яцек — Фриц Иванович поднял его, подтолкнул: иди-иди! И немец, сгорбившись, волоча ноги, пошел прочь. „За своих коней, пан полковник, переживает, — тяжко вздохнув, сказал Яцек — Фриц Иванович. — И у меня, прошу прощения, духовная моя внутренность тоже бардзо болит. — Отец остановился. Закурили. И Фриц Иванович продолжал свой рассказ: — Коней-то тех, элитных, породу которых многие ста годов выводили, их в фуры запрягли, понимаете? И возят на них убитых, да оружие с полей. А они ж, пан полковник, сотни тысяч золотом стоят. Эти кони, пан полковник, простите меня, пожалуйста, дороже всего вашего Фромборкского архива. Вы уж, пан, прошу вас, вы скажите там, в старшем вашем командовании, а?“
Наши бойцы из „доджика“ вместе с лейтенантом Сашей Лобовым устроились на ночь на первом этаже замка в трех заставленных старинной мебелью комнатах. Отец, я и Федя Рыбин — в графской спальне, где посредине комнаты стояла обширная, под балдахином, кровать, а Людка Шилова поселилась в соседней, маленькой, как ее назвал Фриц Иванович, „будуарной“ комнатке, там графиня „приводила себя в красивость“, как он нам пояснил, прежде чем прийти в постель к графу.
„Фриц Иванович просил йоду и бинтов, — сказала мне вечером Людка. — Коней лечить. Пойдем, сходим на конезавод, а?“ Мне хотелось ей нагрубить, мол, иди со своим Федей, к которому ты все жмешься, но я смолчал, сердце мое учащенно забилось, и я как-то поспешно согласился. Людка взяла свою тяжелую санитарную сумку, я — автомат, и мы вышли из замка. „Твой папочка с Федей на чердаке шарятся“, — как бы объясняя мне, почему она позвала именно меня, а не Федю, сказала Люда — мы переходили по бревнышку лужу, — вскрикнула „Ай!“, качнулась, и я успел схватить ее за руку, поддержать, шагнув прямо в лужу. Рядом со своим лицом я увидел ее прищуренные глаза, ресницы кольнули мне щеку, все это длилось лишь мгновение. Людка пожала мои пальцы своими, холодными, а я их задержал в своей руке. Просто так. Невольно. Я ни о чем в этот момент не думал. Людка остановилась, чуть отодвинулась и посмотрела в мое лицо расширившимися глазами. Улыбнулась, я отпустил ее пальцы и зачем-то вдруг кинулся вперед, засвистел. Людка засмеялась и, придерживая сумку, побежала следом. Солнце опускалось к горизонту. Над круглой башней замка кружили, будто привязанные к ней незримой нитью, несколько голубей. С полевых работ возвращались зеленые огромные фуры, в которые были запряжены три красавца — черный, белый и рыжий. Из ворот конезавода бежал к ним навстречу старый немец. Лицо его было несчастным.