Ах, как все здорово, опьяняюще красиво, внушительно получалось! Какие грандиозные организовывались «праздники труда», когда в майские дни из каждого окна, каждого дома, как огонь, выплескивалось красное полотнище! Гремел марш «Хорст Вессель». «Зиг хайль! Зиг хайль!!» — скандировала площадь, и красные флажки, как всполохи будущего грандиозного пожарища, взметывались над тысячами вскинутых рук. Да, они готовы идти туда, куда укажет фюрер в лице этого человека, гауляйтера Восточной Пруссии Эриха Коха. Он раскачал пруссака. Расшевелил. Он толкнул его, и пруссак теперь пойдет, теперь его никто и ничто не остановит! И вскоре он указал, куда им всем надо идти. И они пошли. «Вы дойдете до стен Петербурга! — провожал на Зюйдбанхоф Эрих Кох пруссаков, народных гренадеров 217-й Восточно-Прусской пехотной дивизии. — Вы придете на улицы этого города, чтобы превратить гнездо большевизма в прах!»
Они дошли до стен Ленинграда. Холодным декабрьским днем, когда город уже начал ощущать на себе смертельное дыхание голодной зимы, с серого неба вдруг посыпались яркие красно-белые бумажки. Как листья с невидимого дерева, которое кто-то сильно потряс, они сыпались на крыши домов, на завязшие в сугробах трамваи и троллейбусы, на пустынные улицы, перегороженные баррикадами, на площади, с которых уже давно никто не убирал снег, на застывшую Неву, всю в черных воронках прорубей, из которых ленинградцы брали воду, так как городской водопровод уже давно не работал, на молчаливые, у хлебных магазинов, очереди, в одной из которых стоял и я.
Мороз донимал. Голодному организму катастрофически не хватало калорий, и, кажется, никакая одежда уже не грела. На мне было два свитера, мамина кофта, теплое мамино нижнее белье, отцовская, обрезанная снизу шуба и шапка, повязанная сверху бабушкиным платком, но мороз донимал, я весь дрожал, сжимался в комочек под всем этим тряпьем, дергался, топал ногами в огромных отцовских валенках, стискивал зубы, чтобы не стучали, и просил, умолял кого-то: «Скорее!., скорее!., скорее!..» Но очередь двигалась еле-еле, и мне казалось, что сегодня я не выстою, сяду, как сел вон тот мужчина, прислонясь спиной к заиндевелой загаженной стене дома, и закрою глаза в сладостной, блаженной истоме…
Красно-белые листки сыпались и сыпались. Я подобрал один, второй, третий: ведь они могли гореть в нашей «буржуйке»! Я все же выстоял. Получил глинистый, сырой кусочек хлеба и, завернув его в тряпицу, сунул за отворот пальто, кофты, на грудь, к самому сердцу, чтобы не видно было, где лежит хлеб, чтобы если даже кто-то начал шарить по моему телу, то не нащупал бы этот кусочек, таящий в себе надежду на жизнь… Потом, подождав, когда собралось еще несколько человек, идущих в «мою сторону», двинулся за ними следом и время от времени подбирал пестрые листовки. Дома, у печурки, приблизив лицо к огню, я прочитал: «Прусский солдат пришел под стены вашего города. К чему бесполезные жертвы? Прекратите ваше безумное сопротивление. Ради ваших детей. Ради вашего будущего!» — призывал Эрих Кох. Его широкое лицо с усиками, как у Гитлера, было изображено в белом кружочке на красном фоне. К тем негодяям, что мучили меня, всех нас в Ленинграде — Гитлеру, Герингу и Геббельсу, я причислил теперь и Эриха Коха, человека, которого мне предстояло увидеть собственными глазами спустя три десятилетия после того декабрьского ледяного, голодного дня.
…Судовые часы отбивают склянки. Бандик похрапывает за моей спиной, порой я поднимаюсь и хожу по дому и вновь размышляю о том, как странно, сложно пересекаются человеческие судьбы. Ленинград, Германия, Восточная Пруссия, Кенигсберг, Эрих Кох, Франц Фердинанд Мюллер и его сыновья, Отто, погибший под Ленинградом, и Вальтер, который, может быть, вот так же, как и я сейчас, ходит по своей квартире, останавливается перед окном, глядит на сырые деревья, улицу, яркие рекламные афиши, «оппели» и «мерседесы», бегущие по чистой, красивой улице, но видит тихую, зеленую окраину своего родного города, дом с кованым, фигурного железа фонарем и двумя цифрами, номер, который сохранил этот дом до сих пор. Как все странно и сложно! Что у них было вот в этой большой комнате? Столовая? А в той, где мой кабинет? «Мы, дети, спали наверху, — в одном из писем сообщил мне Вальтер Мюллер, — а родители — внизу. Мама наша, Марта, поднималась к нам и говорила: „Дети, закрывайте глаза, слышите, Черный Рыцарь, основатель Кенигсберга Поппо фон Остерн[8], уже ходит по дому, проверяет, все ли спят?“ И мы закрывали глаза, прислушивались, да, все так, вот же скрипнула четвертая ступенька под тяжелой ногой…»