Родничок представлял собой обыкновенный с виду колодец, разве что крытый свежеструганный сруб был без ворота – настолько близко от поверхности стояла вода. Борис взял прикованное на звякнувшую цепь ведерко, вытащил без усилия и аккуратненько стал наполнять чайник, что-то при этом бормоча. Точно беседовал с водой. Не выплеснув ни капли – достал ровно столько, сколько вместилось в чайник! – повесил пустое ведерко на место и осторожно прикрыл створку.

К выпуску новостей в холле дома творчества собирались у телевизора едва ли не все малеевские обитатели, потом, если не было кино, расходились. В тот вечер выступал хор Владимира Минина, и остались лишь мы с Борисом. Несколько лет назад мы с женой слушали этот хор в храме, что возле гостиницы «Россия». Мое первое впечатление: какие некрасивые женщины (да и мужчины, что возвышались позади них, в черных фраках, резко оттеняемых белыми платьями, – тоже не Аполлоны), но едва запели, как впечатление это стало таять, и вскоре они казались мне едва ли не красавицами. Это мне, человеку немузыкальному, – Борис же просто не мог усидеть перед телевизионным экраном, вскакивал, страдая и радуясь. «Гениально! Не знал, что у Россини есть еще такое».

Счастливчик, как я завидовал ему! В рубашке родился.

Он не отрицал этого. «Я в рубашке родился», – написал в двадцать пять лет. А следующая строка была такая: «Без рубашки умру…».

Как в воду глядел. Умер не то что в нищете (хотя большинство его коллег, как, впрочем, и большинство простого люда, пребывали в те первые постсоветские годы именно в нищете), но оказался к исходу своего земного срока у разбитого, скажем так, корыта. Литературным трудом зарабатывать на жизнь не мог, а торговать не умел. Ни талантом, ни сигаретами.

Но самым страшным было для него не это. Человек совершенно неприхотливый в быту, он умер не от сознания собственной унизительной беспомощности, во всяком случае, не только и не столько от этого, сколько оттого, что видел, как унижены, обмануты, раздавлены миллионы его соотечественников.

Не умер. В том-то и дело, что не умер, а покончил с собой. Как тремя с половиной годами раньше покончила с собой поэт-фронтовик Юлия Друнина.

О Друниной он последнее время много думал и много говорил, она даже снилась ему. Больше того, он сделал нечто, на первый взгляд, невообразимое: опубликовал под своим именем ее стихи и стихи других фронтовых поэтов в маленькой ведомственной безгонорарной, разумеется, газете.

Это был шаг символический. Вполне осознанный… И одновременно – глубоко поэтический. Примеров подписался под словами поэтов военного поколения – подписался в прямом смысле слова, публично. Для него это было очень важно: публично. А в посмертной записке вывел: «Меня позвала Юлия Владимировна Друнина».

Это случилось 5 мая 1995 года. Моей младшей дочери позвонил сын Примерова Федор, с которым она дружила, и произнес: «Отец удавился».

Через три дня отмечали пятидесятилетие Победы. На Москву двигались, подобно врагу полвека назад, больше, чем полвека, в сорок первом, полчища дождевых облаков, но самолеты и прочая грозная техника расстреляли их на подходе, развеяли, не пустили. Но на другой день, когда хоронили поэта, природа отыгралась. На столицу и близлежащие территории обрушился холодный мерзкий дождь, да еще с ветром. Могилу на переделкинском кладбище вырыли на косогоре, ноги наши разъезжались, непокрытые головы по-собачьи стряхивали влагу, и лишь лицо Бориса в гробу было спокойно как никогда.

<p>Год двадцать второй. 1979</p>

Не знаю, как относился Примеров к Цветаевой – ни к ее стихам, ни к жизни ее, ни, главное, к тому, как она этой самой жизнью распорядилась. Слишком далеко была от него Цветаева в его роковую минуту – и во времени далеко, и в пространстве, я же волею судьбы за полтора десятилетия до гибели Бориса, едва ли не день в день, оказался в доме, где Марина Ивановна наложила на себя руки.

Не один. В составе бригады «Нового мира», которая прибыла в Набережные Челны на подшефный автозавод; отсюда до Елабуги, где нашла свое последнее пристанище Цветаева, рукой подать.

Мне было тридцать семь – тот самый возраст, при упоминании которого Высоцкого «бросало в дрожь». Мою жену, между прочим, тоже – когда-то я все канючил, что в тридцать семь меня не станет. Это было, конечно, молодой самонадеянностью: тридцатисемилетний рубеж опасен лишь для гениев. Не умея сравниться с ними жизнью, надеялся, видать, уподобиться любимцам богов хотя бы смертью. А еще магическая цифра «37» была этаким легким кнутиком: чем-то да надо постегивать себя, чтобы успеть. К тому же я с детства страдал мнительностью. Вечно доставал бабушку своим «раком» – то раком губы, в которой нащупывал вдруг подозрительный шарик, то горла, когда становилось почему-то больно глотать. Рака тогда, как и сейчас, боялись панически.

Перейти на страницу:

Похожие книги