Потом отцовские письма приходить перестали – только от матери, и бабушка, читая их, опускала целые куски. Внимательно и тревожно следил я за выражением ее лица. Что-то явно происходило там, на далеком Севере («Всю жизнь мне разбил север, тайга», – было вытатуировано на правом плече моей романтической мамы – симметрично татуировке на левом, о сыне Руслане, которого она клялась не забыть), но что именно происходило – понятия не имел, чувствовал лишь: что-то нехорошее.

В Симферополь мать приехала одна. Он должен был последовать за ней через год, раньше, объяснили мне, дела не позволяли, работа, но что это была за таинственная работа, что за неотложные дела, мне не говорили. Потом выяснилось: мой новоиспеченный отец сидел. До сих пор понятия не имею – за что, знаю лишь, что срок был небольшой, всего-то год. Но для меня этот год тянулся столь же медленно, как, по-видимому, и для него.

И вот наконец долгожданный день настал. Отец явился на рассвете, я вскочил и, в одной рубашке, босиком, с криком «Папа!» бросился навстречу ему. Он обнял меня левой рукой – правой рюкзак снимал; я помню холод этой заскорузлой твердой руки, помню колючую худую и тоже холодную щеку.

Первое время отец с матерью жили в коридоре, который бабушка дипломатично именовала комнатой со вторым светом, тем самым набивая перед квартирантами цену (квартиранты не переводились у нас, но бабушка пожертвовала этим дополнительным заработком ради дочери с мужем), потом переехали в город Саки. Собственно, статус города этот поселок, расположенный в шести километрах от моря, на берегу лимана, получил как раз тогда, в 52-м. Отец работал слесарем на стройке, ему дали комнату, и к первому сентября, то есть к началу учебного года, они меня забрали. Это был четвертый класс, смешанная школа, в отличие от мужской, в которой я учился в Симферополе. Перед школой стоял бюст Сталина, возле которого в марте 53-го мы несли поочередно траурную вахту. А двумя неделями раньше у меня появился брат Сашка, названный так в честь деда-чекиста.

Пока мать была в роддоме, отец на радостях запил. Но обо мне не забывал: вваливаясь поздно вечером домой, выворачивал карманы, отдирал от подкладки слипшуюся карамель, усыпанную махоркой и хлебными крошками, совал ее мне в руки. Я должен был есть ее, есть и не стесняться, потому-де, что я его сын и он любит меня как родного. Потом спрашивал, люблю ли я его, я говорил – люблю, тогда он целовал меня мокрыми губами и требовал, чтобы я тоже целовал его. Мне было противно, но я помнил, что он мой отец, и мне казалось, что если я не выполню его просьбу, то нарушу ту священную, ту таинственную связь, какая соединяет отца с сыном.

Пьяным он читал монолог, происхождение которого до сих пор остается для меня загадкой. Это был монолог об умирающем лебеде. Отец то взвизгивал – так, что я вздрагивал, то переходил на шепот и при этом выгибался весь, хотя и без того был маленького роста. Некоторые места в этом монологе звучали совершенно нелепо – думаю, вдохновенный артист перевирал их. «И плачет он, маленький лебедь, совсем умирающий», – завывал он, и слезы катились у него из глаз.

Дня за два до выписки матери из роддома он потащил меня с собой. У синего ларька, прилипшего к глухой обшарпанной стене, теснились алкаши. Отец взял стакан «Волжского» – до сих пор помню название и терпкий вкус этого первого в моей жизни вина. «Сладкое», – сказал, отпив глоток. Под мышкой моего довольного собутыльника торчал сверток. После второго стакана он повел меня на прибазарную площадь, где в этот вечерний час торговали семечками и цветами из вощеной бумаги. В свертке оказался отрез на платье. Мать любила приглушенные цвета – шерсть была темно-синей, с крохотными звездочками. Теперь оставшийся без присмотра муженек пытался продать ее. Он делал жалкое лицо и печально объяснял всем, что оказался с ребенком – то бишь со мной – в трудном, прямо-таки безвыходном положении. «Скажи, скажи, – дергал он меня за руку, – где твоя мать». И я говорил, едва ли не с гордостью: в больнице.

Отрез купили – за половину цены, если не за четверть, и папаша повел меня в привокзальный ресторанчик. Взял шоколадных конфет, пирожных и полную тарелку обжигающих, влажно блестевших сосисок. Я показал глазами на вино – мне хотелось сделать ему приятное. Он обрадовался и, оглядевшись, отлил мне четверть стакана.

По дороге домой мы орали песни и целовались – плешивый забулдыга и обалдевший от счастья одиннадцатилетний мальчуган, разом обретший и отца, и взрослую свободу, и доверие настоящего мужчины, которым рисовался мне в эти минуты мой приемный родитель. А через два дня настоящий мужчина валялся в ногах у своей жены, вымаливая прощение. Я молчал и, насколько помню, виновным себя не чувствовал – лишь позже в полной мере осознал свое пусть пассивное, но все-таки пособничество.

Перейти на страницу:

Похожие книги