Два критика, оставаясь адептами учения, изложенного в «Эстетических отношениях», могут разойтись в своих мнениях: один из них посмотрит на то или иное произведение искусства с презрением, другой — с восхищением. «Спор между этими двумя критиками, — подчеркивает Писарев, — с самого начала будет происходить совсем не на эстетической почве». Критики будут спорить между собой о том, что такое мыслящий человек, что должен этот человек находить достойным своего внимания, как он должен смотреть на природу и на общественную жизнь, как должен он думать и действовать. В споре, продолжает Писарев, онн развернут все свое мировоззрение: заглянут и в естествознание, и в историю, и в политику, и в социальную науку, и в нравственную философию. Только об искусстве не будет сказано ни одного слова, потому что «смысл всего спора будет заключаться в
Писарев обвиняет Антоновича в том, что он усмотрел в «Эстетических отношениях» «какую-то энциклопедию науки и жизни, порешившую на вечные времена все вопросы прошедшего, настоящего и будущего». Стараясь обуздать книгой Чернышевского «рьяных, но нерациональных последователей», Антонович совершенно не понимает, что причина его разногласия с ними «таится не в эстетических понятиях, а в основных взглядах на жизнь общества и задачу современного писателя».
Процитировав обвинения, с которыми Антонович обрушился на «некоторых», в горячности и нерассудительности восставших «вообще против искусства и против эстетического наслаждения им», Писарев восклицает: «О г. Антонович! О гениальный г. Антонович! Вы себе даже представить не можете, какую пропасть умственной нищеты и нравственной мелкости вы обнаруживаете в этой самодовольной тираде против горячности и нерассудительности каких-то
«Умственная слабость» и «нравственная приземистость» Антоновича, по мнению Писарева, особенно ярко выражаются в его рассуждениях об аскетизме. И Писарев берется ему объяснить «с достаточной вразумительностью, чем обусловливаются наши понятия об искусстве и какая громадная разница существует между этими понятиями, с одной стороны, и
Аскет — человек, который борется со своими страстями, переделывая свою природу. Но кто же, спрашивает Писарев, назовет аскетом горького пьяницу или отчаянного игрока, которые предаются своим страстям, забывая о своих обязанностях? Можно ли назвать аскетами Архимеда или Ньютона, которые, забывая о всех человеческих наслаждениях, проводили дни и ночи над математическими вычислениями? «Аскетом ни в каком случае нельзя назвать такого человека, который весь поглощен одной преобладающей страстью и который, нисколько не думая о борьбе с самим собою, посвящает удовлетворению этой страсти все свои силы и всю свою жизнь», — утверждает Писарев.
И в Архимеде, и в пьянице, и в игроке одна страсть развилась в ущерб всем остальным страстям и положила свою печать на все поступки, на весь образ мыслей и на всю жизнь данной личности. Только нарушение равновесия в пьянице и игроке ставит их ниже обыкновенных людей, а в Архимеде и Ньютоне — неизмеримо выше. «Величайшие подвиги полезного труда так же свойственны человеческой природе, как свойственны ей самые грязные проявления нравственной распущенности».
Если бы великие исследователи приневоливали себя, если бы они действовали по обязанности, а не по страсти, то они никогда бы не сделались великими деятелями. Потратив большую часть своей энергии на борьбу со своими страстями, они сделались бы людьми утомленными и взялись бы за умственную работу слабо и вяло.
«Человек становится полезным и великим тогда, когда он, при благоприятных условиях, усиливает и развивает в себе высшие стремления своей личности, которые, усилившись и развившись сами собой, без ломки и борьбы, одерживают победу и упрочивают за собой перевес над низшими и вредными инстинктами нашей природы».