«Что я действительно человек впечатлительный и сильно увлекающийся, — отвечал Писарев, — это доказывается, во 1-х, моим умопомешательством, о котором я упомянул в ответе на второй вопросный пункт. Сведения о моем темпераменте могут быть получены от докторов Штейна и Шульца, пользовавших меня во время моей душевной болезни; во 2-х, моею историею с г. Гарднером, о которой я упоминаю в ответе на 1-й пункт; в 3-х, моими карточными долгами, о которых говорится в 10 пункте. Написавши свою отчаянно резкую статью, я отдал ее Баллоду, который вскоре после того был арестован. Когда меня арестовали и привели в комиссию, я решил не сознаваться. Главною побудительною причиною моею в этом случае было нежелание набросить тень на ту часть журналистики, к которой я принадлежал. Я не хотел подать повода думать, что литераторы замешаны в тайной агитации, тем более что нелепые толки в обществе и даже в газетах (в «Северной пчеле» и в «Сыне отечества») приводили эту агитацию в связь с петербургскими пожарами. Так как я сам принял участие в агитации совершенно случайно, то я не хотел, чтоб мое неосторожное поведение повредило в каком бы то ни было отношении литераторам, с которыми я работал».
Объяснения Писарева не убедили комиссию — неискренность их была вполне очевидна. Однако широких перспектив для следствия он не представлял, а уличать в неискренности столь упорного арестанта дело непростое и длительное. Стоит ли в таком случае тратить на него время? В руках комиссии находились куда более крупные фигуры и перспективные дела. Было решено удовлетвориться полученным признанием, но потребовать от Писарева формального раскаяния. Писарев исполнил это требование:
«Объяснивши, таким образом, дело мое по чистой совести, — писал он, — я совершенно предаю себя правосудию комиссии. Находясь теперь в спокойном состоянии духа, решившись откровенно сознаться в моем преступлении, я осмеливаюсь обратиться к милосердию монарха, хотя чувствую, что не имею на то ни малейшего права. Я умоляю его величество не считать меня закоренелым преступником и взглянуть на мою преступную статью как на минутный порыв, а не как на выражение обдуманного плана действий. Я так молод, так способен увлекаться и ошибаться, так мало знаю жизнь, что часто не умею взвесить свои слова и поступки. Все это нисколько не оправдывает меня, но я уверен, что высочайше утвержденная комиссия повергнет эти обстоятельства на милостивое внимание его величества и что милосердие монарха даст мне возможность загладить последующим моим поведением совершенное мною преступление…»
Это не письмо на высочайшее имя, как полагают некоторые исследователи, а только часть показаний — сама форма требовала обращения к императору. Баллод не ошибается в своих воспоминаниях — специального письма к царю Писарев действительно не писал.
Баллод и Писарев сошлись наконец в своих показаниях. Новых открытий здесь комиссии ждать не приходилось. Но не откроется ли что-нибудь в другой области? Писарева попросили подробнее рассказать о своих отношениях с Благосветловым и Поповым. И здесь комиссию ожидало разочарование: хорошие, мол, дружеские отношения, и больше ничего.
Затем комиссия задала несколько вопросов по бумагам, взятым при обыске.
Его попросили объяснить одно место в письме матери от 18 сентября 1861 года, где она осуждает какой-то обед у Дюссо в честь каких-то «странных убеждений». Писарев ответил: «Обед у Дюссо 5 сентября давался мною в честь моей двоюродной сестры Раисы Александровны Кореневой, с которою я воспитывался и в которую был влюблен. В этот день — ее именин — я хотел их праздновать. На обеде присутствовали г. Баллод и Владимир Жуковский; нас было всего трое. Сестра моя сочувствовала любви моей, а мать моя смотрела на нее недоброжелательно, но почему она называет ее — «странными убеждениями», — этого я не знаю».
Комиссию заинтересовало еще одно место из другого письма матери, от 18 января 1862 года, где она неодобрительно отзывалась о занятиях сына социальными вопросами. Он объяснил: «Моя мать была недовольна тем, что я редко пишу к ней; кроме того, ей не нравилось реальное направление мыслей, проявлявшееся в моих статьях для «Русского слова», поэтому она и отзывается с укоризною о социальных вопросах и ложной дороге».
Ему предъявили клочок бумаги, на котором против десятка фамилий значились трехзначные и двузначные цифры. Он со смехом ответил, что это запись его карточных долгов.
По поводу найденной у него карточки издателей «Колокола» Писарев показал: «Фотографические портреты Герцена и Огарева продаются почти во всех бумажных лавках. В одной из них я купил этот экземпляр. С этими лицами я незнаком и не имел с ними никаких сношений, ни личных, ни письменных; купил я их миниатюрный портрет из любопытства, как мог бы купить портрет Гарибальди, Кавура или Людовика-Наполеона».
Его спросили, откуда у него иностранные книги, безусловно запрещенные в России. Писарев ответил, что все они куплены в разных магазинах иностранных книг в Петербурге.