– Что, по вашему мнению, произошло? В свидетельстве о смерти сказано, что остановка сердца, но не инфаркт. Почему у нее сердце встало? Это легочная эмболия? От долгого перелета? Так считает парень моего брата Фил. Но он офтальмолог.

Врачи переглядываются – не чтоб посоветоваться, а встревоженно. Как нам из этого выпутаться?

– Вскрытия не было? – спрашивает тот, что помоложе, наконец высыпая сахар в чашечку.

– Нет.

– Мне очень жаль, – говорит тот, что постарше. – Ужасное, должно быть, потрясение.

– Без ее анамнеза и полного отчета… – говорит второй и поворачивает руки ладонями вверх.

– Скорее всего, эмболия.

– Можно нам счет, будьте любезны?

Заглатывают свои эспрессо, пока я печатаю чек, оставляют две двадцатки и улепетывают из зала.

Мамина подруга Дженет была с ней в клинике на острове. Мама не сопротивлялась, рассказала мне Дженет. Ей не было больно. Она дремала. Вроде как просыпалась и засыпала. А затем села, сказала, что ей надо позвонить, после чего опять легла и умерла. Очень мирно, сказала Дженет. Стоял такой погожий денек.

Разговаривая по телефону с Дженет, я пыталась вытащить что-нибудь подробнее “погожего денька” и “мирно”. Мне нужно было все: точные слова моей матери, запах в клинике и цвет стен. Пинали ли под окнами дети мяч? Кому она собиралась звонить, проснувшись? Был ли хоть какой-то звук, когда ее сердце остановилось? Почему оно остановилось? Я хотела, чтобы мне это объяснила мама. Она обожала истории. Обожала загадки. Любое мелкое происшествие ей удавалось сделать интригующим. По ее версии, у врача был бы блудливый глаз и три курицы на заднем дворе, названные в честь толстовских персонажей. У Дженет была бы крапивница во всю шею. Я хотела, чтобы мама – и никто другой – изложила мне историю своей смерти.

Ее чемодан прибыл в дом к Калебу и Филу через три дня после похорон. Мы с Калебом открыли его вместе. Вынули оттуда ее желтый дождевик, две ночные сорочки, совместный купальник в розовую и белую клетку. Мы утыкались носами в каждую вещь, и каждая вещь пахла ею. Нашли в бумажном пакете подарки – сережки с бусинами и мужскую футболку. Мы знали – это нам. Когда чемодан опустел, я сунула руку во внутренние эластичные карманы, найти там что-то письменное, обязательно, – замечание, прощальную фразу, предчувствие, в случае если. Ничего не нашлось – кроме двух булавок и плоской заколки для волос.

Остаток недели складывается плохо. Писать дается с трудом. Любая фраза кажется сплющенной, любая деталь – липовой. Подолгу бегаю вдоль реки – в Уотертаун, в Ньютон47, десять миль, двенадцать, это помогает, но через несколько часов во мне опять возятся пчелы. Прокручиваю 206 страниц, какие есть у меня в компьютере, и листаю в блокноте новые страницы, появившиеся после “Красной риги”. Не нахожу ни одного хоть сколько-нибудь приличного эпизода, ни одной стоящей фразы. Меркнут даже сцены, за которые я цепляюсь, когда все кажется пропащим, – те первые страницы, что написала в Пенсильвании, и глава, сочиненная в Альбукерке и излившаяся из меня словно бы медиумически. Все выглядит как долгий поток слов, будто написал это некто в болезненном бреду. Я трачу жизнь впустую. Я трачу жизнь впустую. Стучит, как пульс. Три дня подряд льет дождь, в сарае начинает смердеть, как на компостной куче. В “Ирис” приезжаю мокрая до нитки и едва успеваю обсохнуть, как уже надо катиться обратно домой. Пытаюсь бережно сложить белую блузку в рюкзак, но она мнется, и Маркус меня за это отчитывает. Каждый день я проезжаю мимо заправки “Саноко” по Мемориал-драйв, мимо уродливых бархатцев в бетонной клумбе, и жаркие слезы смешиваются с дождем. Свидание с Сайлэсом в конце недели, ради которого я уступила тучный пятничный вечер в обмен на обед в понедельник, наполняет меня ужасом. Но, отвлекшись, вспоминаю его голос в трубке и сколотый зуб, и во мне пробегает волна чего-то такого, что тянет на предвкушение.

У нас с Гарри две двойных смены – во вторник и в четверг. Когда работает Гарри, официантка из меня не очень дельная: мы погружаемся в разговоры и вымогаем у наших сушефов БЛТ48 или крабовые котлетки, курим с Алехандро на пожарной лестнице, и всякий раз, когда нас ищет Маркус, мы не оказываемся у него под рукой, – но зато я официантка более жизнерадостная. Обаяние Гарри впитывается и в меня. Обслуживаю я хуже, но чаевые всегда выше.

– Не панна-котта он, да? – спрашивает Гарри в четверг, пока мы обедаем вишисуазом и кофе со льдом на официантской станции, а Маркус собеседует кого-то у себя в кабинете.

Гарри пригласил меня поужинать в первую же смену, которую мы отработали вместе. Он был пригож и потешен, с сексуальным британским выговором и безупречным гетеросексуальным прикрытием. Сказал мне, что родился в Лахоре, но в три годика переехал в Лондон.

– Северо-восточный Лондон? – спросила я, поскольку разговаривал он, как один мой друг оттуда, с которым я познакомилась в Париже.

– Ага, Редбридж. Ты кто – Хенри Хиггинз?49

Рассказал, что стал англичанином в девять лет, когда сменил школу и имя – с Харуна на Гарри.

Перейти на страницу:

Похожие книги