15-го июля в середине дня мы выехали с доктором и Панариным на его автомобиле в Ширвинту. Вилькомирский тракт в штабе X армии всегда назывался в разговорах со мной шоссе. К великому огорчению, шоссе оказалось только до Мейшаголы (23 версты от Вильно). Дальше был большой широкий тракт, обсаженный березами – шлях, сказали бы в Минской губернии, который кое-где действительно начали было года два тому назад мостить, но не закончили даже эти отдельные участки, а взрыли и испортили подготовительными работами дорогу, насколько это только возможно. Одним словом, между Мейшаголой и Ширвинтой не дорога, а нечто возмутительное. Автомобиль наш вяз в песке, мы слезали, толкали, отдыхали и только к вечеру кое-как добрались в Ширвинту.
Дорогой мы обгоняли войска – пехоту 104 дивизии. Она вновь сформирована была для десанта в Константинополь и теперь спешно была переброшена на наш фронт. Все 4 полка – 411–416 – с японскими ружьями, повозками, изготовленными нашими кустарями, не военного, но довольно удобного образца, с клеймами кустарей на их изделиях, носили свой особый отпечаток. «Что же, скоро немцы-то будут?» – говорили солдаты, никогда еще не видевшие неприятеля.
Навстречу нам – в Вильно тянулись беженцы. Мы попали совсем в иные условия здесь, чем в Сувалкской губернии. Там война разразилась уже давно. Бо́льшая часть населения уже ушла, когда мы явились. В халупах держались только те, кто решил остаться при своей земле и в своем доме, что бы ни случилось. Они уже испытали неприятельское нашествие, возвращение опять к России; они равнодушно относились ко всем переменам военного счастья. Они многое уже испытали, готовы были испытать еще больше и приспособились жить вне родины, вне государства, вне обычных условий общественности, изо дня в день лавируя…
Здесь совсем иное. Для местного населения война была до сего времени так же далека, как для москвичей или костинцев. Все, конечно, несли отражения её последствия, но непосредственно всем населением у себя дома война еще не чувствовалась. И вдруг – неприятельское нашествие. Насколько оно близко, и чем оно угрожает? Дойдет ли до меня, спрашивает каждый. Надежда, что не дойдет, сменяется ужасом, что не успеешь убраться. И вот всякий новый слух вызывает новый поток беженцев. Одни поспешили уйти при первых же известиях о приближении неприятеля, другие колебались, третьи досиживали до последней минуты. Вот два пана на тележке, с чемоданами у кучера под ногами и на запятках, в фетровых, элегантных шляпах, в перчатках, бритые и с изящными свежими галстуками. Они отправили свои семьи при первом слухе о неприятеле в Вильно, а сами остались вести хозяйство. Вещи у них были всегда уложены, тележка держалась готовая к бегству во всякую минуту, и, когда германские разъезды достигли соседнего селения, два пана-соседа сели в свою заранее заготовленную бричку и тронулись в путь. Лягавая собака – «настоящий германец», как они шутили, с достоинством шла вместе с ними. Уютный погребец вез провизию на дорогу. Ничто не изобличало бегства. Подумаешь – переезд в другое имение или на зиму.
Надо было видеть, с каким достоинством держались эти два пана: разоренные, конечно, вконец, как всегда бывает с землевладельцем, оторванным от земли, к тому же в самую минуту до начала уборки и реализации урожая, они в своих чемоданчиках увозили не бог весть какое добро – приличную для города одежду, смену белья, крахмальные манжетки, да кое-какие документы, которых мало бывает вообще у землевладельцев и которые к тому же утратили всякую цену в настоящую минуту всеобщего разорения и бегства. Но с каким подчеркнутым спокойствием и с какими улыбками рассказывали они о собственном отступлении, избегая распространяться о себе и по преимуществу передавая слухи о передвижениях германцев. Было бы сочтено за обиду, если бы мы вздумали как-нибудь пожалеть гордых панов.