Хриплые вздохи идут прямо от стен и мостовой – страшная мелодия оккупации. Людвиг покорно пропускает ее через себя, это точка в его незыблемой вере в… да во все. В революцию, в свободу, в то, что мир может образумиться и прозреть. Не может. Как не смог он, Людвиг. Что будет дальше? Губы сами кривятся в полной ненависти улыбке. «Дальше»? Опрометчивое слово: он даже понятия не имеет, выживет ли. Впрочем, нет, вздор, он-то выживет, обязательно. Просто из упрямства выползет из-под обломков и будет скалиться. Но как же он хочет, чтобы не выжил другой. Жаль, он ничего, совсем ничего не может сделать.

А ведь шанс был. Сейчас, на грани отчаяния, он манит. Жаль, поздно.

Бонапарт явился в Вену второй раз, и второй раз Людвиг его проклял. Впервые, четыре года назад, ему разве что не выстлали ковром улицы, не забросали путь цветами. То был вход триумфатора: Габсбурги, потерпев несколько кровавых поражений, не решились по-настоящему обороняться. Ульм, Рид, Вертинген[78] – все это повыдергало перья из и так дышащего на ладан Франца, и Вену он просто отдал, сам же сбежал, суля, что продолжит бои и отвоюет свою твердыню назад. Малодушие он продал как милосердие: большинство брошенных ему даже поверили.

Ирония… тогда, в ясный ноябрьский день на забитой Грабен, Людвиг наконец увидел того, чье имя окутывал ореолом, того, за встречу с кем отдал бы пару лет жизни. Кто предстал перед ним? Коренастый невзрачный человек, «породы» которому не прибавляли ни высокая шляпа, ни великолепный мундир. У человека были выразительные черты, но более – ничего выразительного. Даже взгляд не леденил решимостью, как писали восторженные поэты из круга таких же облапошенных приятелей Людвига. Взгляд Наполеона казался водянистым, а сам он – оплывшим, набитым пухом, этакое чучелко на куда более блистательной, чем оно само, кобыле. Он приблизился. По рядам пробежали тревожные шепотки, кто-то намекал, что нужно поклониться. Некоторые правда поклонились, но не Людвиг, он не поддался на вопиющий триумф трусости. Как и многие, он стоял прямо, не опускал глаз, сжимал зубы. Рядом высокий жилистый грек – скорее всего, с Фляйшмаркт[79] – процедил: «Κατακτητές, проваливайте домой!» – а потом рыкнул это вслух, но Наполеон уже удалялся в сторону Хофбурга. Провожая французскую процессию взглядом, Людвиг захлебывался от презрения к собственному императору и ненависти к чужому.

С головой гнев захлестнул его уже спустя пару недель – когда первая опера, выстраданная «Леонора»[80], прошла в театре наполовину пустом, а на другую – заполненном пьяными французскими офицерами. Они хлопали пробками игристого и галдели, свистели, периодически орали что-то оркестру и актерам. Главная героиня – храбрая девушка, переодевшаяся мужчиной, чтобы спасти плененного тираном мужа-революционера, – несказанно их забавляла. Они не сопереживали ее мучительной борьбе, зато сочно рассказывали, что и как сделали бы с исполнительницей роли. Сам Людвиг не слышал, но видел – по беснующимся в зале фигурам в мундирах, по дергающимся глазам и губам музыкантов, по юному личику Паулины Анны[81], вопреки унижениям героически боровшейся со сложными ариями. Людвиг дирижировал, всех ободрял, но в мыслях был не с оркестром. Он огненным демоном метался по зале с мечом, он рубил головы – каждому из молодчиков, воспитанных на пошлых кружевах французского искусства, на пустой революционной патетике, которая, похоже, не стоила и выеденного яйца перед лицом настоящего героизма. Обезглавить всех, да, а остальное бросить собакам, если в столице осталось довольно собак, – вот чего Людвиг хотел. Но, как влитой, он оставался на месте, не позволял маске гордого спокойствия упасть с лица, и по властным жестам его творилась никому не нужная музыка.

Никому? Конечно, не совсем. Рядом была Безымянная – та, кого он и видел в Леоноре. Она ходила меж оркестрантов и касалась их плеч и волос; она была дуновением ветра на пылающем от стыда лице Паулины Анны; она была голосом разума Людвига: «Успокойся, тише…» Он готов был пасть ей в ноги за все это; после финала он обнял ее и горячо поцеловал в щеку, а она не воспротивилась, – но даже с ней он в тот вечер ощущал себя как никогда одиноким, разрушенным. Он так ждал премьеры, столько вкладывал сил, но ни Брунсвиков, ни Бройнингов, ни Эрдеди, ни Разумовских – да никого не было из разделявших ранее Людвиговы триумфы. Был Карл, как раз закончивший обучение, и Сальери, но когда той же ночью оба выказали восторг музыкой и пением, Людвиг чуть не заплакал. Ему было стыдно. Мучительно стыдно за то, что двое важнейших для него людей слушали венец его творения в толпе грязных шакалов.

Перейти на страницу:

Похожие книги