Серый туманный полусвет лился в окно, по жестяному сливу за окном постукивала капель. Какая-то ошалелая птица скрипуче кричала в невидимых, укутанных ватой тумана ветвях, чувствуя утро, и притихла, будто боясь ошибиться. Внизу, во дворе, слышались старческий кашель и ранний собачий лай.
Бегемот вдруг подумал: если бы каждый взял под защиту хотя бы одного человека, в мире стало бы меньше зла. И Скоров, не глядя на него, тут же кивнул: казалось, он услышал эти непроизнесенные слова, и тут же недоуменно глянул на Бегемота, и Бегемот на него глянул. Они смотрели друг на друга выжидательно и испытующе, чуть вприщур, исподлобья, удивленные этой странной, бессловесной связью, возникшей вдруг и объединившей все то разное, что они несли в себе, каждый по своей дорожке, в одном простом и понятном, близком им обоим. Ведь в этом посапывающем во сне мальчишке, с лица которого за ночь почти сошли красные пятна, и в этой девушке, прикрывшей его рукою в какой-то инстинктивной женской тревоге, было их будущее. То будущее, о котором они спорили, которое пытались понять, от которого оба так много ждали, на которое надеялись, которого боялись в извечной и горькой тревоге.
Еще одно утро крадется за тусклым высоким стеклом поблекшей вязью теней. Ночь прилегла к запорошенной опавшими листьями холодной земле в скверах. Проскрежетал на «кольце» первый трамвай, разворачиваясь и соря с контактного провода слепяще-голубой искрой. И здесь, в зале ожидания, над рядами сидений, рядами голов и плеч, над грудами чемоданов, баулов, сумок, над спящими на подоконниках солдатами, над милицейским сержантом, что прохаживается по проходу с рацией на боку, бдительно и утомленно оглядывая спящих, уже тускнеет искусственный люминесцентный свет, вдруг открывая затоптанный блеск грязного пола. Сиплые голоса уборщиц, кашель первых курильщиков, запах шинельного сукна, сапожной ваксы, табачного перегара…
Как странно иной раз проснуться в обнимку с портфелем на вокзальном сиденье, исписанном матерщиной, в длинном ряду точно таких же сидений, где ворочаются и стынут, разметавшись в забытьи тяжелого сна, случайные соседи, которых сегодня же утром или днем разнесут поезда по путаным дорожкам судеб. Вот так, с утра, — еще толком не догадавшись, где ты, как попал сюда — иной раз замираешь в бессловесном туповатом изумлении, глядя на эти лица, такие разные, такие непохожие. Ведь каждый человек не просто сам по себе, за ним — бездна людей, сотни, тысячи его предков. Человек похож на копье, брошенное в бесконечность, а за ним тянется вихрь голосов. Что кричат они вслед? Какие слова стынут в ртах, забитых белорусской или колымской землей? Мы несем в себе их недоговоренные слова, отголоски их крика. Да вот только как услышать их, эти слова? И, завороженный странным этим ощущением, бежишь, бежишь глазами по лицам, пронзенный насквозь неясной тревогой. Всегда надеешься на лучшее, ждешь его, но откуда ему взяться — не с неба же? Вот сидят люди, и каждый — осколок истории, веси человеческой истории разом, каждый — как росток, проросший из праха предков, несущий в себе их голоса, беды, обиды, надежды.
Вот оно, мое небритое «я», на сиденье — сидит и на других смотрит, а в нем, в этом «я», — еще и мой отец, благополучна промолчавший всю жизнь, дед, отломавший войну, коллективизацию и по счастливой случайности не угодивший в лагерь, которого не миновал прадед, ссыльный кочегар с «Потемкина». А дальше — клубящаяся, шепчущая темнота без имен и отчеств, дальнее родовое прошлое, будто обрубленное великим исходом переселения на восток, мифологические могилы на Полтавщине и волжских берегах, донесшие в язык украинское «гаканье». Тысячи лет мыкались, воевали, пили, любили своих баб мужики, пращуры твои и предки, заставшие еще татаро-монголов. И вот ты, их росток, пока не давший завязи, просыпаешься на вокзальном сиденье с портфелем, где одни бумаги да зубная щетка, и видишь в окне новый день, пережив вчерашний как тобою же придуманное приключение. А итога нет, нет итога ни для них, ни для тебя, потому что и вокруг тебя клубится все та же, лишь переодетая в другие одежки и переменившая жаргон лохматая российская действительность, говорящая здесь на языке уборщиц и хулиганских ножей, что повсеместно гуляют по спинкам скамеек на необъятных вокзальных полях. Старики, отгорбатившие свое, отстроившие железные дороги, «города юности», пусть подневольно, но, худо-бедно, перевернувшие историю, разошлись по могилам, в соки и корни травы, в голоса полуденных полей, пусть и в чужих странах, но траве уже все равно — где петь. А тебя вот занесло черт-те куда — сидишь и моргаешь спросонья: мол, что это да как, откуда, зачем?..