— Выпил, да, Рубинчик? — спрашивает она, и в этом вопросе слышится инстинктивное женское желание обезопасить тылы намеком на чужой грех. Быть может, она и не подозревает, в чем дело, но инстинктивно угадала его настроение, эту плещущуюся сдерживаемую злость, уже стремится связать его ощущением вины: дескать, ты пьяный пришел и помни об этом, если вздумаешь ругаться. Но нет, сама причина, конечно же, ей неясна, лицо ее встревоженно, она хочет сказать что-то еще. И тут он вдруг сильно бьет ее ладонью по щеке, — так сильно, что она отлетает к стене и медленно сползает по ней, не сводя с него круглых с поволокой глаз, в которых еще нет боли, а одно лишь ошеломление. И, не давая ей опомниться или разрыдаться, он хватает ее под мышки и волоком тащит зачем-то в комнату, на ковер, и там, согнувшись над ней распростертой, — она даже не пытается поправить задравшуюся полу халата, из-под которой выглядывает ее длинная, молочно-белая нога с вальяжной покатостью крутого бедра, обрезанного коротким, в зубчиках, подолом прозрачной рубашечки, под которой ничего уже нет, — сверля ее глазами, он опускает руку в карман. Видя, как наливаются ужасом ее распахнутые глаза, и сам холодея от изысканной жестокости этого жеста, будто бы где-то виденного, — в кино, что ли, — выхватывает фотографию и тычет ей в лицо.

Она мельком смотрит на фотографию и все такими же распахнутыми глазами смотрит на него, на своего Рубинчика, ожидая, очевидно, что сейчас он начнет ее резать, потом, широко открыв рот, начинает всхлипывать, копя в уголках глаз обильные слезы, явно не понимая, чего же он хочет, за что, зачем… А он орет, дыша коньяком и тыча фотографию ей прямо в лицо:

— Кто?!

Она переводит глаза на фотографию, на него, — глянув беззащитно и преданно, будто благодаря его за эту отсрочку, — опять на фотографию, и тут в лице ее что-то неуловимо меняется. Оно становится осмысленным, опасно-осмысленным, и, почувствовав эту опасность, загодя отметая все возможные лживые версии, но ощущая в себе готовность попасться на эти крючки и мучаясь ею, он орет еще громче:

— Я хочу знать, как зовут этого нэгодяя! Ты меня поняла, женщина? И ни-и-и-чего больше не хочу знать! — Он делает резкий жест ребром ладони, словно перерезая горло или же отметая все это — «ни-и-ичего».

Она смотрит на него своими круглыми, в слезах глазами. И в глазах этих вместо черноты ужаса, слепого и покорного, вспыхивает тонкий лучик. Она вдруг начинает смеяться.

Это странный смех. Полусмех, полуплач, где хохот мешается с рыданием. Она заливается слезами и тихо, но неудержимо хохочет. Над ним, дураком. Он глядит на нее выпуклыми карими глазами, совершенно потерявшись. Как это понимать? Почему она веселится? Да у нее же истерика, она вся трясется от всхлипов, хохота и подвываний, выгибаясь на ковре так, что уже и рубашка совсем задралась. Она всякий стыд забыла, и надо бы ее ударить, чтобы прервать эту нелепую сцену, но вот теперь-то рука не поднимается, и почему-то он чувствует себя совсем несчастным, оплеванным и как язычник стоит на коленях перед этим вьющимся на ковре, не стесняющемся своей наготы женским телом.

— Рубинчик! — плачет она и тут же хохочет, и опять плачет и вскрикивает: — Да это же ты сам, Рубинчик… Ой, дурачок, дурачок мохнатенький! — И катается по ковру, разметав красные полы халата, выгибаясь телом от неудержимого хохота, уже вся вылупившись плечами, ногами, грудью из красного кокона халата, удерживаемого только пояском на талии.

Он ошарашенно смотрит на фотографию, не желая верить. И тут происходит какой-то дьявольский фокус — он узнает себя! Да, конечно же, это он! Рубашка его, вот завиток над ухом, и главное — ухо! Ухо! С родовым выгибом посередине и чуть сплюснутой мочкой. И скула тоже его! Да что же это такое?.. Господи, за что ты так жестоко испытываешь человеков?

Он садится на ковер, и она, припав к нему, опустошенному, окаменевшему, заливая слезами его пиджак, то хохочет, то ревет в голос, по-бабьи причитая. Он обнимает ее за плечи, тычется лицом в ее голое плечо, матовая пухлость которого перечеркнута атласной бретелькой, в рассыпавшееся море ее волос, и ему самому хочется выть в голос от запутанности этого жестокого мира, где можно возненавидеть самого себя. Он мычит от невыносимой душевной боли, прячет лицо в ее волосы, а она, все еще вскрикивая и заикаясь от смеха, рассказывает ему, как вчера ей взбрело заснять их обоих за этим самым делом, тайком, потому что он же сам не любит такие вещи снимать, пуританин, ну она и поставила аппарат на автоспуск, и телевизор включенный был, чтоб не слышно было щелчка. Сюрприз ему сделать хотела. Но всего-то и получился один снимочек, да и то неудачный. И неужели он себя не узнал? Неужели так ревнует? До такой степени? Ах, Рубинчик!

И вот так, заливаясь слезами и хохоча, она стаскивает с него пиджак, расстегивает рубашку, непрерывно чмокая мокрыми губами, и Фотограф рыдает, дрожащими пальцами развязывая узел на ее пояске и прижимая к себе вздрагивающее, родное, пышущее от нервного возбуждения, верное тело…

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги