— Временная-то временная, да вот откуда она взялась? Значит, работаешь у себя на предприятии свои восемь часов, а потом лопату на плечо — и пошел картошку сажать, потому что, бывает, картошки не купишь. Так ведь много чего не купишь, — выходит самому это все производить? Завести корову, свиней, лен сажать, валять валенки?.. Вот объясняют эту неистребимую тягу к земле, к индивидуальному труду избытком свободного времени. Тогда зачем вообще будущий земной рай с его избытком этого самого времени, если мы уже сегодня вроде бы не знаем, что с ним, этим временем, делать? И, не желая заниматься самообразованием, занимаемся самоснабжением по очередям…
Скоров сел, нервно прикурил, отхлебнул чаю. Помолчали.
— Может, ты и прав, — сказал Бегемот, — только правда твоя больно уж безнадежная. Слепая. Если по-твоему, так хоть ложись и помирай, ничего уже не будет. Есть разгильдяи, я согласен, но есть ведь и другое — люди верят в лучшее, значит, хотят, чтоб оно было, пусть и не теми словами оно определяется…
Скоров поморщился, выдул дым в форточку, послушал тишину в соседней комнате, сочащуюся сквозь стену, и потушил папиросу в пепельнице.
— Да что — слова? Говорят ведь — назови хоть горшком, только в печку не ставь. Не слова нам нужны, нужен человек, работник, а не такая вот фифа со своим чемоданчиком и без нужного лекарства, утомленная собственной значительностью. Есть человек — будет нормальная, человеческая жизнь. И если он не умеет быть человеком бескорыстно, надо придумать интерес, пока не поздно. А слова пусть остаются словами. Слова — словами, жизнь — жизнью, только так! Потому что у нее, жизни, есть порядок, выработанный опытом. И опыт этот не наш, не их, он — человеческий, то есть, всеобщий. Разгильдяй, обобщенное такое существо, не может быть человеком отдельным, то есть личностью, а стремится к анонимной безответственности уже почти животной, зверской. Я уже говорил — это сила скорее биологическая, чем социальная, черная наша тень. С нами же произошло что-то вроде подмены, незаметно, неявно, и вот теперь…
— Так что теперь?
— Да ты бы полегче что-нибудь спросил.
— Ну, а все-таки?
— Может, надо вернуться к тому повороту, откуда начался откат в биологию. Вернуться к человеку. Туда, где его потеряли. И начать сначала. С рефлексов. Приучать с пеленок к мысли, что быть ленивым, завистливым, элементарно невежливым — невыгодно, разорительно, приучать к тому, что ничего нет бесплатного и даже за тот медяк нужно платить. Хоть улыбкой, да платить!
— А разве сейчас не воспитывают человека на рефлексах — да хоть на том же страхе? И что хорошего?
— Ты не путай разное! Есть страх, каким человек порядочный боится собственного, пусть мнимого несоответствия человеческой норме. А есть тупой страх перед наказанием, перед властью.
— А разве бояться власти — не то же самое, что бояться бога?
— Ну уж! Вот, скажем, останавливает тебя милиционер на улице и спрашивает документы. Лезешь в карман — и боишься. Ни в чем не виноват, а боишься! Чего? Да самого простого — самодурства этого человека, облеченного властью. Вот возьмет и заберет! А есть другое — есть идеал человеческий. И должно быть так: даже если не можешь с этим идеалом сжиться, не можешь врасти в него, все равно — носи. Пусть он даже велик тебе, как пиджак с чужого плеча, — носи! Потому что это норма для всех, изобретенная лучшими из людей. И мыслей своих, идеалу не отвечающих, — бойся, стыдись и, уж конечно, не пытайся в соответствии с ними поступать. Вот ведь о чем я. Страх власти как таковой — это страх ее непредсказуемой грубой силы, и учит он уважать силу, а не человека. И воспитывается странное существо, презирающее все, кроме силы над собой. Вот потому я и говорю — ничего мне нужно, нужен ч е - л о - в е к! Если хочешь — идеал.
— А разве мы знаем — какой?