С сумерками огня не зажигали, начинали ложиться. Мастура, ласково похлопав по спине, укладывала Надю с Зоей, ложилась сама, и начинался долгий вечерний разговор. О чем бы ни заговаривали, беседа сворачивала на войну. Светлые сумерки в густые переходили, темнели окна, сами собой затихали вечерние голоса на улице. В такие вечера Мастура становилась особенно словоохотливой, иной раз только перебьет себя, скажет:
— Ой, сватья, совсем я тебя заговорила, тебе же с рассветом на работу, пошла бы домой, вздремнула.
Фариза не спешила.
— Эх, сватьюшка, сватья! — вздыхала она. — Да разве уснешь! Ни от отца, ни от сына писем нет. Чего только в голову не лезет. Спаси аллах и помилуй!.. Ладно, хоть ты есть. Поговорим вот так, и на душе легче.
Мастура только рада. Вздыхая, говорила:
— Придут письма, непременно придут. — Алтынсес чувствовала, что слова эти больше обращены к ней. — Очень уж дальняя дорога, всякое может с письмом случиться. Война ведь. А дела у наших, похоже, хорошо идут. Слава создателю, с сорок первым годом не сравнишь. Вон и Смолен-город уже взяли…
Алтынсес молчит. Зоя с Надей поворочались-поворочались и заснули. Спят, хоть буря избу приподнимет, не проснутся. А в избе уже совсем темно. Стекла на окнах — то ли от луны, то ли от близкой звезды — синевато мерцают. Мастура с Фаризой прервут на миг свои сетования, будто к чему-то прислушиваются, и снова тянется беседа. Хоть разговор большей частью о том, что обеим давно известно, в голосе воодушевление, слушают с интересом.
И у Алтынсес от этой простой старушечьей беседы легче становится на душе. А почему, она поняла позже: сколько бы мать и свекровь ни сетовали, они говорили о жизни, о лучшем в ней, подбадривали друг друга. Смерть, болезни, нужду и голод старались обходить. Словно боялись: помянут напасть, и она — накликали! — тут же и заявится.
Но время такое, что горе по головам ходит. После черной вести о Гали получили другую весть: и пугающую и странную. Хайбулла пропал без вести.
Алтынсес и раньше слышала, что бывает такое: человек пропадает без вести. Но ведь правду говорят: на чей подол уголек упал, той и гореть — до сердца не доходило. «Пропал без вести» — какая страшная тайна, каким холодным ужасом тянет из двух расщелин меж этих трех слов… Есть увечье — возвращаются без рук, без ног, обожженные, сердце обрывается. Есть смерть — можно закрыть глаза, остановится сердце, — но представить это можно. А как понять: «пропал без вести», как представить? Есть человек и нет человека? Мертв? Похоронной нет, известной могилы нет. Живой? Так среди живых нет, из счета выпал. Ведь даже камешек в воду уронишь, и тот хоть недолгий, но оставит след. А тут — солдат, крепкий телом, здоровый душой, джигит — и три только слова, и ни звука больше, ни следа. Нет, нет, не может быть, не должно быть!
Да, да, все, наверное, по-другому. Хайбулла жив, только попал в такое место, откуда ни письма, ни весточки прислать нельзя. Так тоже бывает, Алтынсес слышала. Подождать немного, и все разъяснится. Терпеть надо, терпеть, терпеть. И ждать, ждать. Вот так уговорит, успокоит себя, как вдруг приходит зловещая догадка: Хайбулла жив… жив, но нет рук… или ног… или ослеп… и не хочет, чтобы мать и жена знали об этом, не хочет быть при них калекой. Вот, вот в чем дело! Как бессмысленно, как глупо, обидно — из-за увечья от своих близких, от любимой отказаться! Неужели не знает, что жена будет на руках его таскать, глазами его станет, костылями!
В страхе, сомнениях и надежде Алтынсес начала бой против своей судьбы. Сначала пошла в райвоенкомат и попросила написать новое письмо командиру части. Потом, расспросив сведущих людей, послала ходатайство в Москву. Не поверила, что муж пропал бесследно. И ясный разум, и истосковавшаяся душа были несогласны с этим.
Как волны Казаяка, бежали друг другу вдогонку дни, недели. Вестей от Хайбуллы не было. Тайком от всех Алтынсес написала ему еще несколько писем. Но и они остались без ответа.
Не зря говорят: все лето — один вздох. В конце августа пошли сплошные дожди, но с началом сентября они перестали. С тоскливым криком потянулись на юг стаи птиц. В остывшем воздухе вдруг проносился ветер, гнал вдоль улиц шары перекати-поля, подхватывал палую листву, перья-опадыши и, завихрившись, уносил их в небо.
Старуха Мастура, заслонившись ладонью от тусклого солнца, долго смотрит в небо и тихо вздыхает. В ушах звенят тонким звоном клики пролетавших стай — вот-вот оборвется струна. Тревожится душа, чует что-то. А память уносит к таким же вот дням, с печальным солнцем и печальным ветром.
В такой же вот день Мастура, еще утром не чуявшая земли под ногами от счастья, вечером стала вдовой. Был двадцать восьмой год. Горячее, суматошное время, в Куштиряке начали создавать колхоз.