— О детях только горюю, — сморщенное лицо растянула и разгладила боль. — Вот где судьба не одарила… Старший сын спился, совсем беспутный, гниет теперь где-то в тюрьме. До тридцати дожил, ни дома, ни семьи… Дочка за комиссара замуж вышла. Как война началась, муж на фронт ушел, и она вместе с ним медсестрой. Мне не пишет, может, и в живых уже нет… Все помыслы, все надежды были в младшем, последыше. Этот вконец опозорил. Перед всем миром через газету от меня отрекся. Я, говорит, за его грехи не отвечаю. Будь он проклят! В комсомол вступил, на инженера выучился. Грамота есть, а совести нет, от родного отца отрекся!.. Вот так, Мастура, ваша правда сверху оказалась. Все у меня отобрали. Да мне не богатства жаль. Душу вы из меня вынули, в грязь втоптали… Остался я теперь как одинокая кукушка. Сухостой…
Исмай вздохнул, о чем-то задумался, замолчал. От долгой речи у него пересохло в горле, он закашлялся.
— Может, воды тебе подать?
Исмай молча повернул к ней лицо. Мастура зачерпнула из ведра, стоявшего здесь же на полу, поднесла ковшик к темному провалу рта. Исмай глотнул три раза, струйка воды пробежала по подбородку, по шее и ушла в вырез рубахи. Мастура подняла было край фартука, чтобы вытереть, но тут же спрятала руки за спину. Исмай отвел лицом ковш. Она села обратно к печи и незаметно вытерла руки о фартук.
— Вот уж не чаял, Мастура, что из твоих рук доведется испить, — усмехнулся Исмай.
Опять помолчали.
— Не за тем я тебя позвал, чтобы жалобы мои слушала. Другое мне надобно сказать тебе… То, что в могилу с собой взять не могу… Когда Гарифуллу убили, вы и на меня грешили, знаю. В молодые годы Гарифулла отнял тебя у меня. Если бы не он тогда… Подумали, что я в отместку убил. Клянусь, еще раз клянусь — нет тут моей вины. Хотя… может, и есть, но крови на руках нет…
Мастура с силой зажмурилась и прижалась к печи. Горе, которое все годы носила в себе, но так, оказывается, и не выстудила, снова обожгло нутро. И крикнуть не может, горло болит, словно горячий уголек в нем застрял. Косая скамейка под ней накренилась и поползла куда-то. Исмай ничего не заметил. Как стоячая, зацветшая вода у запруды, подмыв гать, подхватит вдруг тину, ряску и донный ил и устремляется в проем, так потекла его исповедь. Слова его бились в ушах Мастуры, но до сознания не доходили, расплывались в спертом воздухе, нагоняя все большую духоту.
— Да, на моих руках крови нет… Но те, убийцы, были в моих руках… Никому не дал кончика клубка, зажал в кулаке. Все равно, подумал, Гарифуллу не оживишь, и спрятал концы… Вот как все было… Когда Садрий с дружками решили Тарифа убить и меня позвали, я сказал: «Нет, этим мир не перевернешь. Бросьте, не то в милицию сообщу». Садрий говорит: «Коли забыл, как тебя в дугу согнули, так про Мастуру вспомни. Кто честь твою в грязь втоптал? Кто на берегу Казаяка тебя в собственной крови умыл?» — «Нет, говорю, нет у меня зла за былую дурость мстить». Куда там! Самого прижали. «Гляди, говорят, если что, и на тебя дубовый кистенек найдется». Испугался. Может, не так уж и испугался, как… — Он помолчал. — Гарифулла… Сама знаешь, особо любить мне его было не за что. Махнул рукой: все судом божьим, как он решит. А Садрий с дружками после того разбрелись кто куда, век свой как ни в чем не бывало доживают где-то…
Наконец разошлась тьма в глазах Мастуры, вернулись силы. Потерла лоб, оглядела низкие черные стены и быстро поднялась с места. Что же это она? Дома дел невпроворот, на половине брошены — а она здесь сидит. Расстеленную пастилу прожорливые воробьи, наверное, уже всю исклевали. Зайтуна с Нажией голодные сидят. И Ханифа, как бы с ней чего не случилось.
Она уже взялась за дверную ручку, но хрипящий голос Исмая остановил ее:
— Совесть как подстреленная птица мечется! Скажи что-нибудь. Простишь?
— Зачем тебе мое прощение? Ты же людского суда никогда не слушался. Да и божьего…
— Всю жизнь на тебя молился. Из сердца не уходила…
— Богатству ты, Исмагил, молился. Оно тебе весь свет застило. Алчность свою, будто коня, оседлал.
— Слаб человек перед страстью, Мастура. Все прошло, хлеб свой доел, воду испил, тот глоток, что ты подала, последним был… Прости.
Закусив край платка, чтобы не разрыдаться, Мастура, не оглянувшись, вышла на крыльцо. В ясном высоком небе летел журавлиный клин. Из-за двери донесся надрывный кашель Исмая. Повернулась Мастура, протянула руку к двери, чтобы зайти сказать: «Прощаю». Не дотянулась рука, упала. Жалость, гнев, сознание, что и собственная жизнь прожита, согнули Мастуру в плаче.
2
Алтынсес и Кадрия с зарей выезжали из аула, к обеду возвращались и снова нагружали подводы. За день полагалось сделать две ездки. Нужда сноровке научила, вдвоем закидывали тяжеленные мешки на подводу, на крутых подъемах девичьими плечами подпирали телегу, помогали обессилевшим лошадям.