В собственной юрте, в окружении уважаемых аксакалов и всей большой родни закрыл глаза старый сэсэн. Но чувствует Хабрау, да и слухи ходят, что смерть эта Иылкыбаю не от аллаха и не от Тенгри пришла, земная рука навела ее. После долгих и настойчивых приглашений поехал он как-то к ногаям на празднество по случаю рождения ребенка, с их сэсэнами и юрматинцем Акаем сходился там в айтыше и вернулся оттуда уже хворым. Слег Иылкыбай, все нутро горело. От этой болезни так и не оправился. А ведь и старики без причины не умирают. Давно выслеживали его прихвостни Кутлыяра, вот и поймали случай.
Нрав змеи известен. Старики рассказывали, что лет пятьдесят назад Акмана-йырау тоже подкараулили ночью армаи Узбек-хана и всадили в него отравленную стрелу. Да, жизнь сэсэнов на волоске висит. Если не будут, как этот спесивец Акай, торговать родиной, если не сойдут с пути правды и справедливости — не жить им спокойной жизнью, да и ту до срока оборвет рука врага. Взять хотя бы Миркасима Айдына, с которым Хабрау подружился в Самарканде. Тоже попал в беду оттого, что обличал неправедных вельмож и правителей.
Верный наказу своего учителя, Хабрау объездил долины рек Ашкадара и Уршака, пожил на Деме и Асли-куле, у минцев, познакомился с их укладом и обычаями, перезимовал на берегах Юрюзани, а с весной, побывав у Инзера, завернул в кочевья канлы.
Если в мире будет спокойно, вернется он из этого путешествия и отправится в Дешти-Кипчак, а оттуда — к каракалпакам, они башкирам родственны по крови. Хабрау еще постранствует, лишь бы Тенгри продлил ему век. «Кто мир не повидал, тот большим йырау не станет», — говаривал покойный Иылкыбай. Истинно так.
Дорога выпала нелегкая. Не зря говорят; дорожные тяготы сродни смертным мукам. Но не пугала Хабрау ни тряска в седле дни напролет, ни ветер и дождь, ни лютые морозы или слепящие зимние бураны. Да и забот о пропитании не было. В какое бы кочевье ни завернул, стоило ему передать последний привет Иылкыбая-сэсэна и назвать свое имя — навстречу ему открывались широкие объятия. Всюду почет и внимание. Когда же приходит час прощания, вооруженные всадники провожают, пока не минуют сэсэн и его спутник опасных мест.
Ни в малых, в пять-шесть кибиток, ни в великих, в несколько сот юрт, кочевых аулах — нигде Хабрау не встречал человека, который не роптал бы на Орду. Куда ни глянь, везде жестокость и произвол. Коли подсчитать ясак и всякие подати — диву даешься, как еще жив этот башкир. Каждый год из десяти голов скота две головы отдай баскаку, еще шесть-семь хвостов пушнины да несколько шкур лесного зверья положи у его ног, ставь липовые кадки с медом и воском, посади ему на руку охотничьего беркута, и аллах знает, что еще потребует ненасытная Орда! Вдобавок к неподъемному ясаку — мор, бескормица, падеж скота. А нет мора, так голод и холод выбьют бедноту любого мора почище. Но всего страшней — кровный ясак. Сколько раз видел Хабрау, как лучших джигитов страны, завязав руки за спиной, отправляли или заложниками, или в ордынское войско, сколько раз слышал рыдания юных девушек, которых уводили в гаремы богатых ногаев, погрязших в грехе и разврате. В такие минуты он вспоминал горькую свою любовь, свою Энжеташ, ярость затмевала разум. Случалось, он бросался защищать этих несчастных. И чуть не находил свою смерть. Вот так и остался на спине рубец от камчи ордынского ясачника.
Прошлым летом Хабрау заехал в кочевья племени минцев. В большом ауле старейшины по имени Янбек собрались аксакалы. Хабрау играл на курае, пел песни под домбру. Сидели они так, ели мясо, пили кумыс, вели степенную беседу, и вдруг с другого конца аула донесся истошный крик. И тут же к накрытому в тени деревьев дастархану с плачем подбежал мальчик лет двенадцати. Рубашка разорвана, еле держится на одном плече, по щеке струится кровь. «Вы тут сидите… А там моего отца убивают!» — крикнул он и кинулся обратно.