В первый день Алтынсес с бедой и муками еле-еле до пятидесяти снопов дотянула, но через неделю вязала уже по сто пятьдесят. И то было хорошо, что самые невеселые думы могла задавить эта работа. Намаявшись днем, и ночами не просыпалась, тоской не изводилась. Нет, иногда просыпалась — внезапно, будто подброшенная. И, затаив дыхание, слушала. Ей казалось, что кто-то скребется в стекло, осторожно ходит под окнами. Никого. Спит в своем углу свекровь, спят Надя с Зоей. Ни в доме, ни во дворе ни звука. На улице — тишина. Взлает где-то сквозь сон собака, и снова все молчит. Умаявшись на страде, сладким сном спят куштиряковцы. Алтынсес тоже полежит немного, послушает эту праведную тишину, раскинет истомленные руки и заснет.
Она и в разлуке жила своей любовью. Встреча с Хай-буллой, вечера на берегу Казаяка, его признание, свадьба, скорая и невеселая — опомниться не успела, накатило и отхлынуло. Осталась только любовь. И поначалу, после того плача в грозу, которым смыло отчаяние, она не чувствовала одиночества и тоски. Но прошла неделя, от мужа, который обещал писать с дороги каждый день, не пришло ни весточки, она встревожилась. Неужто позабыл уже Хайбулла? Мало ли какие могут быть встречи, особенно в пути? Вдруг попалась там какая-нибудь красавица, и все, Алтынсес, жди-дожидайся… Что делать, куда пойти молодой брошенной жене?
Придет домой Алтынсес, смотрит на свекровь, а старуха молчит, знает, чего невестка ждет, а утешить нечем.
Дни шли, и с каждым днем убывало терпение Алтынсес. В обед, а если жали поблизости от аула, и посреди работы, найдя предлог, прибегала домой.
Свекровь ворчала:
— Опять прибежала… Хоть бы отдохнула заодно со всеми. — Глаза невестки наполнялись слезами, других слов ждала. Старуха отводила взгляд, и голос, хоть медом не точился, но становился мягче. — Нет ничего, дочка… Дорога ведь, наперед не угадаешь. В битком набитом вагоне где там письма писать, рад будешь, если куда голову приткнешь. Коли придет письмо, разве усижу я дома, сама прибегу…
Мастура и сама боль в печенке затаила, только виду не подает. А у Фаризы своя привычка — она все примеры приводит:
— Ты брата вспомни. Уехал — через три месяца только пришло письмо. А отец?
— Они — другое…
— Это почему еще — «другое»? Сейчас все судьбы — одних четок зернышки. Вот увидишь, и письмо придет от зятя, а там, глядишь, и сам с братом твоим и отцом вместе домой заявится.
…Алтынсес отерла лоб, посмотрела в сторону аула. Сегодня утром свекровь сказала: «Эх, дочка, коли с ног свалюсь, так на четвереньках доползу, лишь бы письмо пришло». Нет, не видно старухи. За полдень уже, почта давно была. Выходит, и сегодня нет.
Она взвалила на плечо тяжелый сноп, отнесла, уложила его в копну и пошла напиться к стоявшей под одиноким осокорем бочке. Только поднесла к потрескавшимся губам кружку, как услышала:
— Эй, Алтынсес, посмотри, кажется, твоя свекровь идет!
Не помнит, как швырнула кружку и со всех ног понеслась навстречу свекрови. Бежит, а сердце в грудь колотится, вперед нее прибежать хочет. Не было другой нужды, которая в палящую жару выгнала бы старуху в поле. И думать об этом нельзя! Только одно! Письмо несет!
Шагавшая по стерне Мастура, завидев невестку, прижала руку к груди и опустилась на землю. Алтынсес же ничего не видела, бежала и бежала. Ни уцепившегося за ногу вьюнка, ни того, что фартук с развязавшимися тесемками взлетает и бьет по лицу, ничего не замечала.
Вот она добежала и встала перед свекровью: По лицу то ли пот течет, то ли слезы, толчками вздымается грудь, в широко раскрытых глазах и страх, и надежда. Одно слово Мастуры, один только жест — и она или в огонь рухнет, или в небо взлетит. Но свекровь только растирала ладонью грудь и улыбалась виновато, тоже одышку унять не могла.
Тут Алтынсес увидела в ее руках белый треугольник, налетела коршуном и вырвала его без всякого почтения. Задохнулась, даже развернуть письмо не было сил. Весь стыд забыла, и к груди прижимала, и нежно гладила, и к пылающему лицу прикладывала, плакала и смеялась. Мастура немножко успокоилась, отдышалась, вытерла глаза.
— Ну, читай же, дочка!
Алтынсес словно очнулась, села на стерню рядом со свекровью, развернула мокрый от слез треугольный листок и одним взглядом охватила все письмо.
— Как мало написал-то… — вздохнула она.
Мастура знала и арабское письмо, и латинские буквы разбирала, а вот к новому русскому алфавиту, введенному перед самой войной, — стара уже, опоздала. Она взяла письмо в руки, так и эдак повертела.
— Времени, видать, не было, у жеребеночка моего… — сказала она, возвращая письмо. — Слава аллаху, жив-здоров. Вот увидишь, обглядится маленько и все обстоятельно напишет.
Да, Хайбулла и сам так написал: «Только случай выпадет, напишу длинно и обо всем». Нет, не забыл любимый! Любит, тоскует! Весь мир просветлел. Золотые лучи залили высокое бледно-голубое небо. Звенел прозрачный воздух, словно в ясный август жаворонки, давно уже отпевшие, снова тряхнули своими бубенцами. Во всю ширь поля растянулся сытный запах сжатой ржи.