Сон сойдет за репетицию смерти. Смерть – за сон. Случается, желаешь любое из предложенных без разбору. Лишь бы уж пришло, захлопало крыльями… Или чем там еще? И напоило из склянки на поясе. Недаром неприкосновенность обеих сущностей и незыблемость их наступления возложены на безбородых близнецов. Попросту один вырос несколько более решительным. Ему не проткнуть сердце копьем, он видит во тьме, ему не нужен факел. Но в эту ночь ни он, ни брат его, молодой морфинист, не являлись за своей податью. Пилад остался забыт обоими. Поначалу он даже не стыдился раздавать приглашения, позволял себе роскошь раздумий, но через некоторое время уже молил повстречать хоть что-нибудь.
За стушеванной явью в своем неуклонно разрастающемся царстве пугливых теней Пилад – собой и царь, и страж, и шут – слышал шорохи непрекращающихся назойливых ласк, удовлетворенные причмокивания, плески надменного журенья, прохладные, чуть слышные жалобы, плотоядный шепот и изнеможенные перешептывания и – заглушающий всё и вся, петляющий из одного уха в другое, притворно кривящийся, пульсирующий смех.
Лицо генерала, в которое Пилад прилежно старался не заглядывать весь день, теперь принялось преследовать в том измерении, что не назовешь ни сном, ни бодрствованием. Широкое и оттого на вид почти плоское, с хищными, узко посаженными глазами под толстыми бровными дугами, оно усмехалось, мрея в смоге сбывшейся мешанины. Закончил Пилад натужными речами, то вялыми, то порой вдруг раскатистыми, срывающимися на крик, – мня себя в тот момент двуглавым несмолкающим существом. Одна голова принадлежала безбожному инквизитору, поглощенному видениями инкубов и требующему все новых несбыточных подробностей, другая – ластящемуся к смерти, упивающемуся пытками немому юродивому.
Очаровательное утро. Все прошедшее неповторимой с помощью любых зелий горечью легло во рту и под сердцем. Впрочем, там должен бы быть желудок, но всюду обходятся без анатомических фантазий. Надежды вторят ускользающему сну.
Пилад не знал, когда точно очнулся бесформенным кулем в паутине волглых простыней. Но мог сказать с уверенностью, что после насмешливых постукиваний в дверь матовый дух еще не отживших видений улетучился мгновенно и без следа.
– Подъем, юнга, – было послано ему из коридора.
Отнюдь не из послушности, но по причине едкой злобы, ставшей возможной в сравнительно долгом уединении, и нетерпения Пилад вскочил на ноги и, удивляясь легкости собственного тела, быстро оделся.
Он оказался грубо ошеломлен, когда застал генерала не одного. И то была отнюдь не Вера (женщинам, по выражению генерала, к лицу спать, когда мужчины заступают к бодрствованию) – за столом с совершенно неуместно непринужденным видом восседал и энергично кормился угреватый молодой человек. Не настолько, впрочем, молодой, насколько попросту угреватый. Анфас оказался еще и лопоухим. Принятые в дар ушные раковины отличались редким рельефом. Пилад даже не заметил, что генерал на этот раз был не в форме, а в глухо запахнутом и подпоясанном шелковом халате, надетом на рубашку; в целом – наряд, сошедший бы за своего рода обмундирование. Тот самый разговор, что Пилад планировал повести в категоричной форме, был непоправимо сорван новоявленной пакостью – свидетелем, которого меж тем генерал – не без гордости – представил местным почтальоном, несколько раз кивнувшим в подтверждение состоявшегося знакомства, но не решившимся освободить рот от еды.
Прожорливый гонец оказался из тех людей, чья кутерьма наиобычнейших имени и отчества не цепляется ни буквой в голове, с ходу ее освобождая. Для Пилада он остался навсегда просто почтальоном. Подробнейшим, однако, образом запечатленным внешне. Пилада не подвело первое впечатление: счастливый обладатель благородной профессии и друзей-генералов на словах действительно выходил довольно молодым, почти ровесником Вере, но в силу призвания или выражения лица на определенном отдалении вполне сошел бы за человека средних лет, верно угасающего и неухоженного. Каким-то немыслимым образом почтальон почувствовал, что о нем размышляют (и лестных мыслей, судя по всему, не ждал), и недовольно облизал жирные губы.
Время вышло, и разговорная инициатива уже не в первый раз оказалась полностью захвачена генералом, на лице которого Пилад прочел небрежно припрятанную чванливую улыбку. Иных изысканий теперь ему не оставалось – голодному, но не имеющему сил на еду, боящемуся в глубине души обнаружить в сидящем напротив более явственные следы тошнотворного с ледком сладострастия.
– Ну, как спалось? – спросил генерал, расправляясь с куском масла. И не делая остановок, продолжал: – Что поведаете на заре нам, однополчанам, так сказать, по природной принадлежности?