Ну вот, настал черед и Вере покинуть его условные объятия. Она спускалась безмолвно, точно не желала напоследок ничего сказать. Пилад подошел к самому краю могилы. Над ее зовущим к себе входом с обеих сторон быстро появлялись, подобно безглазым головам длинношеих птиц, полные земли заступы. Опустев, они равнодушно возвращались обратно. Вечерело, и сделалось заметно свежее, воздух словно выстоялся, как кувшин в погребе; однако вдруг все же подул запоздалый ветер, и сразу как-то хмуро и зло. Сорвал первый желтый лист в этой роще и приземлил его на голову Пиладу, но тотчас сдул дальше, в яму, уже звучавшую глухо в знак удовлетворения. Пилад знал, что с него вспорхнула и пустилась во тьму за гробом часть его отрицаемой раздвоенной души. Самая подвижная, легкая и, стало быть, живая.
Что было потом? Комнаты, уже привычные своей пустотой. Все то, что уже не вернется, – позади. И новая для него немая эра со слабым ароматом прозябания впереди. Пока кто-нибудь не явится и не станет топить на свой новый лад тлетворные одиночества, и его в том числе. А он будет готов вместить в себя любую душу.
Часть III
Соленые берега
Нежин нашел себя сидящим на скамье в парке. Он был не один, но наблюдатель, не назвавшись, своевременно исчез. Улучил минуту и остаток сил. А насест по ту сторону брюк оказался сырым и садняще твердым. Бесконтрольная аутопсия началась.
Вокруг был разбит целый бутафорный рай: из воображений взрослых, в пользованье детям. Он стоял пустой, будто сюрприз, приготовленный к скорому приходу гостей.
Кто-то, тяжело дыша, пробежал по узкой дорожке возле самого носа – Нежин инстинктивно отпрянул, тотчас повстречав лопатками покатую спинку скамьи. На щеку пала пара холодных брызг, и он, помедлив из предсмертного приличия, стер их рукавом. Обнаружилось, что кроме брюк и разбитых ботинок на нем одна рубашка, под которую (уже, вероятно, давно) настойчиво проникает цепкой ладонью холод. Под которой так мало разнообразия…
Нежин решил пока не подавать виду. Спал ли он – и то был ужасный, полный чудовищных красок сон, или бодрствовал – и все, захваченное его внутренним взором, правда, в которой (заодно с сущностью) ему еще предстоит разобраться?
Все переменилось настолько быстро… Где же оставил путник в разнеженном обличье свой покой? Без цели, без желания. И сам взбалтывался теперь – первой банкой, вскрытой из запасенной череды. Он остро чувствовал новизну. На запыленном складе что-то гремело, переставлялось, обменивалось местами. Его вынудили. Ему сделалось невозможным дальше бродить среди декораций. И самое главное: ничего ровным счетом не стало иным – не потрудилось даже раздобыть для усыпления снадобье. Момент вышел на редкость статичным. Равно луковичная душа всего сущего – лишь только выпадет быть приглашенным одиночеством.
Однако появилось знание – недаром первое из зол и пища всех далеко идущих бед в смутно знакомых Нежину мировоззрениях. Обветшалые многодумные мужи взирали на его сгорбленную тень, вея унынием, кляли схороненные доброй волею инстинкты. Неизменно (знать, неизлечимо) во имя обладания пробовали они притворяться невольными. Так скоро ждало их доверие.
Он покинул дом, словно зачумленный барак. Он брел по пустынной улице, щекочимый дождем, не замечающий озноба. Проплывали мимо безрадостные пейзажи, хлюпающие и завывающие. Точно так же однажды был покинут – испуганным и униженным – последний приют одной украдкой виденной, неуловимой девочки, чьи внутренние миры так и остались в бесплотных сумерках воображаемого.
Письма, которые он нашел, – горькая грязь их слов, пестрящих пошлостью и завитками в духе рококо, которые хотелось разогнать, словно шествие страдающих глистами, а не накрутить на пальцы кудрями, продолжала греметь, ворочаясь всей своей свалкой в его висках. Силы оставались лишь на то, чтобы продолжать шагать, удаляться прочь от злосчастного, полного прямых углов и поворотов места, переставшего быть его домом.
Не было мочи даже на то, чтобы успевать проглатывать обжигающее, никак не иссякающее в бутылке спиртное – эликсир мнимой свободы, настой послеполуночного тумана. Не стало воли и чтобы заткнуть неумолкающий у самого уха рот. Собеседник – что безвылазно сидел внутри – продолжал наступать, стремясь приблизиться сообразно местному обычаю вплотную, дабы родилось доверие в остро ощущаемых парах слитного дыхания; даже вытянутая вперед рука не остановила его. И главная нетлеющая мерзость – заключительная «А» – фальшивая таинственность, известная по окончаниям бесчестных имен, подпись, а скорее насмешка над неведением одного – первой насыщала его горсти.
Постепенно стемнело. Дождь, чуя безнаказанность и бредя тысячью снеговиков, припустил со всей своей сырой дури. А Нежин вдруг стал, поливая стынущим носом. Все не могло так закончиться. Чем дальше он уходил, тем ближе становился.