— Лжет, собака! У него семь пятниц на неделе! Я бы с радостью пошел к нему, но не для поклона и повиновения, а для того, чтобы прикончить его, как рождественского борова! Но беда в том, что не шахом Аббасом решается судьба нашего народа. Беда, поистине страшная беда в том, что все шахи и все султаны мира ничего, кроме гибели, не сулят Грузии. Все святое — верность отчизне, любовь к земле и народу нашему, да и сама родина — начинается с веры, с нашей религии, духа нашего народа. Человек без веры — волк, а волков хватает и в шахских, и в султанских владениях. Я не то что всю Грузию, но и одну Кахети не позволю превратить в волчье логово. Забыть свою веру — значит забыть свой язык, а потеря языка равнозначна гибели Грузии. Нет, этого не дождутся ни шах, ни султан! Европа далеко, Россия же за Кавказским хребтом. Погляди, Давид, на Кодорскую крепость, на Кавказский или на Годердзийский перевал, взгляни хоть на Дарьял: оттуда не только дидойцы могут проникнуть, чтобы разбойничать в наших селах, похищать женщин и детей. Нет, оттуда, именно оттуда, придет тоже и спасение наше. К черту мой престол! Я готов отказаться от всех трех престолов и четырех княжеств Грузии вместе, лишь бы та сила, могучая, верная сила выполнила бы заветную и сокровенную, ни перед кем не открытую мою мечту. Пусть она, именно она, сомнет своевольных тавадов, сотрет границу между царствами и создаст единую Грузию, пусть без царя и трона, но и без кровопролитий, братоубийственных войн, без разрухи, голода и бедствий! Как бы там ни было, русский царь никогда не потребует, чтобы мы отреклись от нашей веры, а значит, и язык наш сохранится. Если даже сгинут с земли Амер-Имери[23] и весь род Багратиони вместе с ними, но если останется хоть один грузин, он все равно не изменит своей вере и не забудет родного языка. Грузия была, есть и будет во веки веков! — Царь негромко, но внятно и твердо произнес: — А ты, Джандиери, больше ни ногой в эту страну волка и своих ингилойцев тоже предупреди, чтобы не поддавались басурманским соблазнам разным. Я тебе уже говорил и повторю вновь: мы находимся меж двух чудовищ, и спасение наше — только в единоверной России, без этой внешней силы нам не уцелеть… А я ведь предчувствовал, — продолжал после маленькой паузы Теймураз еще низким, но потеплевшим голосом, — сердце мне так и подсказывало, не хотел я тебя туда отпускать. Ты честный человек и за чистую правду принял шипение этого проклятого змея… Нет, Дато! Я не знаю, что будет с Грузией через века, но знаю одно, твердо знаю, что сегодня без веры христианской мы пропадем и выродимся…
Теймураз умолк, поник головой, лбом опираясь на крепко сжатые кулаки.
Воцарилась тягостная тишина. Не до еды было им.
Ночная прохлада все ощутимей проникала во дворец. Где-то протяжно завыла собака. У Джандиери больно сжалось сердце, кровь застучала в висках, дышать стало трудно. С сокровенными мыслями возвращался он на родину, думал, добро несет отчизне своей. И сам шах Аббас показался ему усталым, утомленным борьбой с султаном. Новые осложнения его отношений с султаном показались Джандиери тем благом, которым и могла воспользоваться его родина. И подумал с чистой совестью: может, и в самом деле явится Теймураз с поклоном, отречется от Христа и спасет страну от перерождения и истребления? Он и родовую гордость Багратиони учел, когда осмелился заикнуться о том, что новый покровитель может лишить Грузию царского престола, на что никогда никто из Сефевидов не решался — они громили, крушили, жгли, грозили уничтожением Грузии, но признавали за ней право на престол и царя. Это и сбило с толку умного моурави. Не смог учесть, что разоренное и обобранное царство лишь для того нужно было Сефевндам, чтобы тешить собственное тщеславие, подчеркивать свое величие, ибо шахиншахство, то есть царствование над царями, без Кахетинского, Картлийского царств, пусть покоренных, могло бы превратиться в пустое слово. Да, не будь царств, не было бы и царя над ними, не было бы шахиншахского величия. Кем был бы он тогда? Только шахом простым, а не владыкой мира… Да, Джандиери не смог рассчитать; хотел блага, а получился вред. Всегда сеятель добра, на сей раз он невольно оказался сеятелем зла.
Он смотрел на поникшую голову царя и не знал, как быть, — уходить было неловко и оставаться тяжко. Хотелось продолжить разговор, но самому начинать было невмоготу, разум мутился, а слова не шли на язык. Царь же молчал.