– Нет-нет. Колоть вас шилом я не намерен. Да и не почувствуете вы боли в наркотическом состоянии… – Сидящий отшвырнул ножик. Вздохнул. – Если б я верил в Бога, то, конечно, предоставил бы возмездие Ему. Пусть бы вас терзали черти в аду. Но в Бога и чертей я, увы, не верю. Поэтому кару назначу вам сам. По справедливости… Пачкать о вас руки не стану. Просто оставлю вас здесь и уйду. Скоро у вас начнется ломка, а вы не сможете даже пошевелиться. Потом, отоспавшись после еды, вами заинтересуются гадюки. Эти злобные твари приходят в раздражение от всего непривычного, а вы, валяясь тут, вторглись на их территорию. Конечно, они будут вас кусать, но в это время года змеиный яд уже не особенно силен, так что у вас хватит времени помучиться.
Клочков замычал. У него двигались только глаза.
– Жаль, не увижу вас в роли Лаокоона, – сказал Фандорин, отворачиваясь. – Когда вы наконец издохнете, я, вероятно, буду уже в Париже.
Он подошел к киоту, заглянул под откинутую крышку. Буря была уже недалеко, полыхнула яркая зарница, и Эраст Петрович увидел много аккуратно сложенных бумажек.
Помедлив, взял одну наугад, развернул. Включил фонарик.
Почерк был тот самый – полузабытый, но такой знакомый, что листок задрожал в руке.
Фандорин взял другую записку. Третью. Четвертую…
Бумажек было, наверное, несколько тысяч.
Женщина, которую когда-то любил Фандорин и которая, как ему казалось, давно его забыла, предпочтя иную Любовь, приходила сюда каждый вечер, год за годом, молилась перед иконкой, где горела неугасимая лампада, и оставляла очередное моление. Эраст Петрович перемещался из Москвы в Америку, из Петербурга в южные моря, из Лондона в Константинополь; он побеждал и терпел поражения, рисковал своей жизнью и отбирал чужие, обнимал необязательных женщин – а
И вот ее нет. Молиться за Эраста Фандорина стало некому.
Больше листков он не брал. Просто стоял и смотрел на свои руки. Когда вспыхивала очередная зарница, было видно, что они дрожат. Набирающий силу ветер шевелил волосы, будто жалостливо гладил по голове.
Ничего изменить нельзя. И сделать ничего нельзя…
Фандорин бережно положил прочитанные записки обратно. Зажег спичку. Опустил в рундук. Посмотрел, как голубоватое пламя пожирает веру, надежду, любовь.
Не выдержал, отвернулся.
Нет, кое-что все-таки сделать было можно. Ради
Он подошел к неподвижному, тихо мычащему выродку. Поморщился – от паралитика скверно пахло. Но все же взял тело за бока, поднял, перекинул через плечо.
Убийца висел головой вниз, испуганно сопел. Наверное, вообразил, что мститель изобрел для него какую-то еще более ужасную казнь.
Ничего. На каторге тоже не сахар. Особенно для бывшего прокурорского. И потом,
Однако, поднимаясь из Игуменьего Угла по каменным ступенькам, идя через опустевшую обитель Утоли-мои-печали, спускаясь в корзине, Фандорин думал не о гнусном сяожене, который висел мешком у него на плече, а о женщине, которую потерял дважды – семнадцать лет назад и теперь еще раз, окончательно.
Они могли прожить жизнь вместе, как Феврония и Петр из древней легенды. Вместе жить, вместе умереть. Та Феврония молила Бога о «преставлении купнем», и князь Петр, умирая, тоже сказал: «Хощу уже отоитти от тела, но жду тебе, яко да купно отоидем». Так и вышло.