— И потому, — добавил хорошо знающий китайский язык и часто цитирующий китайские источники Ризайдин, — мы должны защищать как зеницу ока свою национальную культуру, язык и письменность. А для этого нам необходимо избегать влияния чужой культуры, чужих обычаев! Правы те, кто требует абсолютной самостоятельности Синьцзяна! В противном случае все здесь перемешается.
— Ну и что страшного, если перемешается? — вступил в разговор Момун. — Обычаи, вкусы! Разве уйгуры не любят китайские приправы — хаджу или пунтузу? Разве китайцы не едят манты? Что страшного будет в том, если мусульмане станут есть свинину, а христиане — конину? Вы что, хотите разделить человечество на роды и виды, как мир животных? Стихия рыбы — вода, верблюда — пустыня, джейрана — горы, соловья — сады. Я тоже, Садык, как и ты, знаю, что раньше уйгуры имели свое сильное независимое государство. Но знаю и о том, что если бы в эпоху капитализма и империализма Синьцзян не опирался бы на поддержку великих друзей, то враги немедленно разорвала бы его в клочья. А раз так, то вряд ли стоит бояться того, что наши национальные культуры будут развиваться в органическом единстве.
Момун посмотрел на Садыка. Тот в знак согласия кивнул головой. Момун заключил:
— Конечно, уйгуров притесняли при Миньской и Циньской династиях, но ведь и у китайского народа императоры высосали немало крови. Надо все это правильно понять, Ризайдин.
— В любом случае надо иметь чувство национальной гордости, — отозвался Ризайдин. — А вы, наоборот, ратуете за новую китайскую транскрипцию.
— Но договорились же наши руководители, что синьцзянские уйгуры примут алфавит, как у советских уйгуров. Что вам еще надо? — теряя обычное самообладание, продолжал Момун.
— Это временная тактическая уступка со стороны китайских великодержавных шовинистов. А на деле, вот увидите, они нам навяжут свою транскрипцию, и этим самым не дадут нам приобщиться к советским уйгурам и лишат нас общепринятой арабской графики, с которой связана наша тысячелетняя история и культура.
— А какая разница, к кому приобщаться, все мы строим коммунистическое общество?!
— Значит, по-вашему, нам теперь остается превратиться в игрушку в руках великодержавных шовинистов?
— Я, конечно, так не думаю. Я говорю о неизбежности и полезности влияния культур разных народов.
— Так говорили и говорят космополиты, лжеинтернационалисты.
— Но об обособлении нации говорят только националисты.
Спор накалялся. Ханипа обеспокоенно поднялась и направилась к двери.
— Ладно, друзья, хватит. Давайте прогуляемся по городу, где-нибудь отведаем анланфы, — предложил Садык, пытаясь прервать спор, грозящий перейти во взаимные оскорбления.
Ризайдин то краснел, то бледнел. Момун был обеспокоен. Когда Ризайдин, выходя из комнаты, сильно хлопнул дверью, он слегка улыбнулся вслед.
Садык был сторонником спокойного, объективного спора и поэтому недоумевал: «Почему они пытаются задеть, унизить, оскорбить друг друга? Какая в этом польза?». И он высказывал Момуну свое недовольство:
— Слушай, друг, если мы в споре не будем справедливы, если мы будем думать не об истине, а лишь о том, как бы позлить противника, уколоть его, то от этого пользы будет мало. По-моему, каждое замечание должно высказываться в доброжелательном тоне.
— Значит, по-твоему, каждое замечание надо подавать как деликатес, с улыбкой, на золоченом блюдечке? Но в споре это не всегда удается и не всегда полезно. Для здорового желудка иногда полезна горькая пилюля: переварит. Вот, например, чем резче, чем остроумнее мне возразят, тем больше я загораюсь. Не люблю мягкотелых. Каждый из нас должен чувствовать себя солдатом, стоящим в рядах боевой армии. Мы с тобой должны быть верны этой армии, ее наступательному боевому духу, не так ли?
— Конечно, — задумчиво согласился Садык.
Придя в общежитие, Садык вспомнил свое недавнее прошлое, вспомнил, как там, в Турфане, в кооперативе, он считался ученым человеком и пользовался уважением.
Перед его глазами предстал весельчак и музыкант, совершенно неграмотный Абдугаит, которого Садык не раз поучал, читал ему наставления и вообще во многих отношениях считал себя выше друга и внутренне гордился этим. Сейчас Садыку было стыдно за себя прежнего, за свое высокомерие по отношению к землякам. Сейчас отношение Момуна к себе он невольно сравнивал со своим прежним отношением к Абдугаиту. Момун не выпячивал свою персону, но всегда говорил с большой внутренней силой. Порой, слушая Момуна, Садык думал, что голова друга полна готовыми докладами, философскими сообщениями и трактатами.