Что не несет смерть человеку, если даже пар убивает его? Сколь велик слон — и сколь мала мышь, которая его губит? Смерть от пули — для солдата, что хлеб насущный[425] — но ведь иных убивало и градом: не дороже ли человек того, чтобы быть проданным за ассарий[426], не стоит ли жизнь более, чем ничтожный прибыток наемника? Когда происходит сильное сотрясение воздуха (гром или пушечный выстрел причиной тому), воздух сгущается — не до воды даже, а до воды, застывшей льдом, почти окаменевшей, это уже не вода, а камень — удивительно ли, что такой воздух убивает. Но чтобы убивал пар — и даже не пар, а жалкие испарения, которые мы вдыхаем, незримые, как само дыхание? Чтобы нас задушила собственная кормилица? Чтобы нас задушил воздух, который взлелеял нас? Однако роптать на природу — это шаг к безбожию, ведь та — наместник Самого Господа[427]. Господь не счел для Себя унижением предаться в руки природы[428], и та не только поставила Его метой, которой надо достичь роду человеческому, но радовалась, выдувая Его, как стеклодув — сосуд, — покуда не увидела Сосуд тот разбитым, не выдержавшим ее дыхания. И все же — Плиний сам отправился к Этне[429], изрыгавшей пары ядовитые, он преднамеренно стремился ближе к отравленному ее дыханию, пренебрегая опасностью, бросая вызов Смерти, что приняла облик пара, — сможет ли та причинить ему какое зло, — и почувствовал худо себя, и умер; и когда сталкиваемся мы с парами ядовитыми неожиданно, ибо притаились те в засаде, скопившись в глубокой скважине, что стояла закрытой, или в новой шахте, — кто будет жаловаться, кто будет выдвигать какие-либо обвинения: винить в происшедшем некого, не на кого жаловаться — разве что на судьбу, но ведь та — еще эфемернее, чем пар[430]. Но когда мы сами — скважина, что выделяет испарения ядовитые, печь, что изрыгает дым едкий, шахта, что выделяет удушливые и зловонные газы, кто будет усугублять скорби свои мыслью о том, что это ближний его, его близкий друг, его брат погубил его: погубил завистливым шепотом, дыханием клеветы, если мы сами губим себя, убиваем себя парами, что рождены собственным нашим телом? И если бы это самоуничтожение диктовалось собственной нашей волей или нашими порывами — нет, если бы оно просто было расплатой за наши ошибки — мы могли бы винить себя, свою волю, свои желания. Так лихорадки порождаются злоупотреблением горячительными напитками и прочими излишествами, чахотка — невоздержанностью и распущенностью, безумие — неправильным применением или перенапряжением наших природных способностей — все эти болезни взлелеяны нами самими, словно мы вступили против себя в заговор и не только претерпеваем напасти, но сами себя губим. Но что сделал я, чтобы зародились во мне эти пары или чтобы обречен я был их вдохнуть? Врачи утверждают, что причиной всему — моя меланхолия. Но разве я взлелеял ее, разве упивался я ей? Они говорят, что причиной болезни — моя постоянная погруженность в размышления, но разве я сотворен не для того, чтобы мыслить? Они говорят, что всему виной мои штудии, но разве не в том мое призвание? Разве я упорствовал в чем-то недолжном и пагубном, и расплатой за это стала моя болезнь? И все же я должен страдать от этого — и от этого умереть. Великое множество людей были своими собственными палачами — их к тому вынудила резкая перемена судьбы; иные всегда носили при себе яд, что хранили в перстне, иные держали отраву в пере, которым имели обыкновение писать, иные разбили голову о стены темницы, другие проглотили горячие угли из камина; и рассказывают, что один несчастный совершил даже более того: ему не помешали покончить с собой и связанные руки — зажав шею коленями, так он удушил себя. Но я ничего такого над собою не делал — как же вышло, что я являюсь собственным палачом? Знаем мы и о иных смертях, причина которых может показаться ничтожной, а орудие — жалким: что такое укол булавкой или волосок, выдранный расческой, — однако последовало затем нагноение и смерть. Однако когда говорю — пар, переспроси меня, что такое этот пар, и не смогу ответить, ибо сие ускользает от восприятия: столь близок пар к небытию, что низводит нас в небытие. И все же, если продлить это рассуждение далее, перенестись мыслию от столь незначительной обители, как наше тело, к обители большей — к телу политическому, к государству: то, что в нашем теле — пар, в государстве — слухи и кривотолки; испарина, которую полагаем мы ядовитыми и заразными выделениями нашего тела, в теле государства — прельстительные и ядовитые кривотолки, унизительная и подлая клевета, гнусные и опасные пасквили. Сердце в теле нашем — Король, мозг — Королевский Совет, мускулы же и сухожилия — Магистрат, стараниями которого связаны все и вся в государстве — и жизнь в нем строится на чувстве чести, должного уважения и истинной почтительности. А потому, когда отравленные пары, эти миазмы — ядовитые слухи — касаются наиболее благородных, страдает все государство в целом. Но даже одаренный всеми привилегиями не защищен от несчастной участи сынов человеческих; и как смертельно опасные пары вырабатываются в собственном нашем теле, так и наиболее подлые домыслы, наносящие государству наибольший ущерб, возникают внутри него самого, а не приходят из сопредельных стран. Какой воздух, напитанный миазмами, которым дышу я на улице, какая сливная канава, какая скотобойня, какая навозная куча, какой водосток может быть столь опасен для здоровья моего, как пар, вспоенный в собственном моем теле? Какой чужеземный шпион, какой вражеский ратник может причинить стране столько вреда, как клеветник, как пасквилянт, как жалкий фигляр, что возвысился в своем отечестве? Ибо, когда пишут о ядах и тварях, коим от природы предназначено быть пагубой для человеков, блоху поминают столь же часто, как и гадюку: блоха, хотя и не убивает, приносит множество терзаний; но пусть витийствуют клеветники и фигляры, пусть исходят злобой и ядом, коих у них в преизбытке, — все же порой добродетель, и всегда — сила способны стать исцеляющим голубем, что оттягивает ядовитый пар от головы, не давая тому причинить вред смертельный.