Сам он не заблуждался на этот счет: «За долгие годы эмиграции я потерял всякое представление о трудностях повседневной жизни». Отсюда его любопытство и радость от получаемых ответов: «Вы всякий раз поясняете мне тот или иной аспект жизни в России, от которой я совершенно оторвался и которую никак не усвоить на основании сведений, почерпнутых из газет». «Нелегко представить себе, что происходит в России» – эта фраза становится лейтмотивом всех его писем. «О структуре средних школ я не был осведомлен. В прежних гимназиях было 8 классов, а теперь, видимо, только шесть. Преподается ли латынь, и каким иностранным языкам обучают учащихся?» Читая подобные замечания, трудно было удержаться от улыбки – латынь! «Какая такая подготовка требуется для поступления на медицинский факультет в Москве? Разве успешное окончание средней школы (гимназии) недостаточно? Требуется вступительный экзамен, а если да, то по каким предметам? Идет ли речь о том, что медицинские факультеты в Советской России не располагают достаточным количеством мест для студентов? <…> Как объяснить преобладание женщин на врачебном поприще и такую низкую оценку их труда? <…> Считается ли московский университет более престижным, чем, скажем, петербургский?» В этих письмах для меня все дышало экзотикой – даже слово «петербургский», дело ведь происходило задолго до переименования города, который в те времена для всех обитателей СССР был исключительно Ленинградом. И даже слово «Россия» вне сочетания «царская Россия» звучало непривычно.
«Я ничего не знал о существовании „внутренних виз“. Объясните мне, пожалуйста, где такие визы получают и кто их получает. Я думал, что всякий гражданин Советской России может передвигаться внутри страны куда ему угодно», – писал он по поводу внутренних паспортов, так до конца и не поняв, о чем собственно шла речь. «Я плохо понимаю, что Вы пишете. <…> Разве нужно становиться в очередь, чтобы получить билет на проезд во Францию? А если аэропланы так переполнены, отчего не сесть на поезд? Ведь от Москвы до Парижа не так уж далеко. За два дня можно добраться». Для любого человека, пожившего в Советском Союзе, не только эти «аэропланы», но и сами вопросы казались порождением иного мира, иной эпохи. Они свидетельствовали о некоем фундаментальном изъяне в понимании советской действительности. И если этим изъяном страдали такие, как он, прекрасно информированные люди, чего же можно было ожидать от всех остальных?
Круг его чтения был типичным для всего его поколения. «О Бродском я, к сожалению, мало знаю. Я только сравнительно недавно усвоил Мандельштама. Мои поэты – Пушкин, Тютчев, Баратынский и отчасти Блок». «Сейчас я освежаю в памяти свои познания по древней истории – Рим и Византия – и пополняю прорехи в этой области моих знаний»; «Моя беллетристика в настоящее время – русские классики, в частности Достоевский, которого я перечитываю. С Пушкиным я расстался на время и собираюсь в скором времени перейти к Толстому, но, может быть, до того возьмусь за прозу Мандельштама, которую давно не перечитывал»; «Последнее время я стараюсь освежить и пополнить свои познания в области средневековой и древней истории, а, так сказать, для души перечитываю русских классиков. Благо они у меня имеются. Перечитал все тома Достоевского и взялся за Толстого. С удовольствием освежил в памяти его ранние произведения – „Севастополь“, „Казаки“ и др. и теперь наслаждаюсь „Войной и миром“. Да, до того сидел за Гоголем. К сожалению, мой Лесков не полон и в Чехове и Тургеневе недостает нескольких томов…»
Временами он напоминал мне Арчибальда Муна, персонажа набоковского «Подвига», оксфордского профессора, влюбленного в Россию, которая была в его глазах некой «прекрасной амфорой», завершенной и неповторимой, которую можно «взять и поставить под стекло». По его мнению, «печной горшок», который теперь обжигался в России, ничего общего с ней не имел: «Гражданская война представлялась ему нелепой: одни бьются за призрак прошлого, другие за призрак будущего, – меж тем, как Россию потихоньку украл Арчибальд Мун и запер у себя в кабинете». Конечно, я понимаю, что это сравнение несправедливо. Пусть даже представления старого человека, болезнью обреченного на затворническую жизнь в деревне под Амстердамом, среди книг домашней библиотеки, были сформированы реальностью, которая осталась в далеком прошлом, мысли и заботы его касались в первую очередь настоящего. Значительная часть нашей переписки была посвящена ситуации в России, попыткам проанализировать ее, а позднее – все более очевидным изменениям, которые там происходили: в СССР началась перестройка.