— Послушай, у меня на пятом этаже пустая комната и две бутылки вина. Я тебя так напою, что ты даже ничего не почувствуешь! — заботливо соблазняет меня он, серьезный, длинный, печальный.
Я не смеюсь, я говорю что-то вежливое и ухожу в зал танцевать. Потом, догнав, все-таки смеюсь и по-тихому кому-то пересказываю, а спустя десять лет обнаруживаю в газете — в мемуарах постороннего писателя, которого я знала как киноартиста, попадается в сериалах; приятно, что ни слова не переврано. Как было про две бутылки с предложением общего наркоза, так и осталось. Вообще, конечно, мемуаристов надо назначать прижизненно. Списком. Каждый человек — это два-три тела, бывает о семи. Группа разрозненных тел — каждое помнит свою девушку, свою бутылку, свои ссадины, переломы. Писать мемуары садится тело, у коего паспорт. У единственного тела человека — паспорт, а вспоминать и мемуарировать садятся все. Посему наука история — сказочна и невинна в своей вранливости, поскольку вспоминали семеро, пишет один, читает один, воспринимают его семеро, спорят, выбирают — что понять и принять, а чему фонтанчик-то прикрутить, и лучше навек — это как работа с архивом, где на доступно видном месте лежит царский указ о строительстве железной дороги, письма, лаковые миниатюры в усах, красавец, композитор пишет бодрую «Попутную», впоследствии упражнение для вокалистов, а потом выясняется, что именно его, царя-солдафона, жену воспевал Пушкин, вследствие чего был убит на дуэли с Дантесом за пятнадцать лет до появления в империи железной дороги.
Оса-таки меня тяпнула. Под платьем, в середину спины. Что у меня там на спине — мед?
«С тех пор, как мы получили свободу прессы — я трепещу», — писал Салтыков-Щедрин после русской цензурной реформы 1865 года. Неплохо б убрать запятую, написать без монтажных склеек, но из цитаты вроде нельзя, выйдет моя карательная цензура. (Ложное высказывание, просто эксперимент. Цензура — орган со стенами. Учреждают и государственно строят, иначе не цензура. Обожаю разговоры о цензуре.)
Девочка с губами — главная цензура на свете. Помнишь, милая, картину Льва Соловьева «Монахи. Не туда заехали», ее приписывают Репину под названием «Приплыли», так ведь крамола чистой воды, никак не понять, откуда слух, разве что цензура и распустила. Глупенькая антеклерикальная мазня. БГ — борисгребенщиков — не писал
Цензура заживо съела миллионы тел и столько же погубила душ, ибо чужое
Я больше не могу. Тут даже броситься под — некуда. Под монастырскую корову, счастливо пасомую трудником. Разве что.
«Личный выбор ограничивает свободу». Абсурд. Она где-то наслушалась брадатых гуру, и я не могу дышать при ней. Аритмия. Начинаю ненавидеть и мою память: она цепкая, клейкая, пластидная. Память забирает в себя сразу до молекулы: такыр впаривает себе воду. Мне безразлично, поняли вы меня или нет, и знаете ли вы о существовании такыра, и способны ли оценить игру слов о впаривании себе. Эта женщина забрала мою свободу, а та женщина может обойтись без этого, ей не нужна моя свобода. Понятно, что выбор — на стороне той, которая бережет мою свободу или не покушается. Свобода — это мой Бог. Тот, в котором я сомневаюсь, сделал одно несомненно чудо: идею свободы. Мой выбор — свобода. Подлинные чувства — любодостоверны. Самое подлинное — свобода.
Садхгуру прислал мысль:
Within myself, I have never formed a single opinion about anyone. I always look at them like I am seeing them for the first time. А если попробовать?