— Я вынужден был вас обеспокоить, уважаемый Константин Петрович, в столь скорбные для России дни, — говорил Страхов, глядя прямо на быстро помрачневшего визави, будто надеясь уловить поддержку в глазах, — и думаю, что вы меня не осудите. Зная вашу неизбывную доброту, отзывчивость и приверженность к христианским ценностям…
Отказ
Константин Петрович перестал вникать в суть произносимого монолога и через несколько минут непроизвольно протянул руку, но не для того, чтобы принять обращение Толстого к царю, а наоборот, как бы отстраняясь или — что точнее — защищаясь от конверта иноземной склейки.
— Лев Николаевич приносит извинения и полагает, что вы выполните просьбу, к которой присоединяюсь и я, — заключил Страхов, опустив взор, что отчасти позволило не заметить подозрительное движение Константина Петровича.
В кабинете наступила гробовая тишина. Наконец Константин Петрович спросил:
— Чего же добивается граф Толстой? И есть ли резон тревожить императора в час испытаний?
Страхов, избавленный от тягостной паузы, ухватился за пресловутую, правда, надломленную уже соломинку. Он принялся горячо и даже со страстью убеждать обер-прокурора, что Толстой, безусловно, не сочувствует террористам, что он противник Владимира Соловьева и сторонник непротивления злу насилием, всегда взывающий К милосердию во имя Спасителя. Милосердие — лучшее лекарство для больного общества.
— Как прикажете относиться к услышанному? Не есть ли оно вольное переложение послания графа императору? — вымолвил Константин Петрович, одновременно стараясь разгадать, зачем Страхов приплел фамилию Соловьева.
Страхов не ощутил скрытой иронии. Он был целиком охвачен желанием убедить обер-прокурора сохранить от зла Россию, передав мнение Льва Николаевича императору.
— Нельзя бороться с революционерами, убивая и уничтожая их, — опять повторил он, очевидно, толстовское выражение.
— Это вы так считаете, Николай Николаевич, или граф Толстой? И никто не собирается убивать и уничтожать революционеров, хотя они достойны и худшего. Есть закон, есть суд, есть приговор. Казнь не убийство и не месть общества преступнику.
Страхов ни капельки не смутился и продолжал, ускоряя темп, заученную речь, вероятно, близко к сочиненному Толстым тексту.
— Революционеров очень много и не только среди молодежи. Впрочем, не важно их число, а важны их мысли. Для того чтобы бороться с ними, надо бороться духовно.
— Я не могу взять на себя ответственность поучать императора в столь грозный для России час.
Страховские «скорбные дни» он подчеркнуто заменил на «грозный для России час». Требование Толстого о настоятельной необходимости проявить снисхождение к террористам в переложении Страхова звучало особенно непристойно, но вдобавок Константин Петрович думал резко противоположное. Духовная борьба с кровавыми убийцами, обещающими расправиться с царем, да и со всей страной, перетасовать ее, просто невозможна. Но Страхов, увлеченный желанием получше выполнить поручение, не следил за выражением потемневшего лица собеседника.
— Идеал этих молодых людей есть общий достаток, равенство и свобода. Мысль Льва Николаевича сводится к тому, чтобы бороться с ними, надо поставить против них такой идеал, который был бы выше их идеала, включал бы в себя их идеал. Милосердия, государь, милосердия! — заключил Страхов свой монолог, присоединив к нелепым предложениям Толстого уже и собственную легковесную просьбу о милосердии.
— Мне трудно отказать графу Толстому, но я вынужден это сделать, поблагодарив его за слишком лестные слова в мой адрес.