И ты стоишь, боясь шелохнуться, боясь присутствием своим разрушить бередящую душу эту картину, и уже разрушил ее своим страхом, уже отделен от нее, стал зрителем и не можешь уже проникнуть обратно за раму — видишь, как черная птица, сложив свои крылья, падает камнем в намеченную жертву, видишь, что облако изменило форму, и отмечаешь: похоже оно на медведя. И деревья стоят уже сами по себе, не обращая никакого внимания на соседей; и раздутый труп солнца уже наполовину скрылся, но все еще заливает своей быстро густеющей кровью осиротевшие поля…

Много позже по какой-то необъяснимой глупости стал я пробовать запечатлеть эти картины фотоаппаратом, красками, словами, и тогда мгновения ясного видения мира стали являться все реже и реже и, наконец, прекратились почти совсем. Не знаю, зачем я все это делал и почему? — видимо, возраст нашел именно этот вот способ прекратить мои слишком вольные отношения с миром (миром, явленным целиком), — нашел способ отделить от меня природу всякого рода инструментами: этим аппаратом, этой кистью, этим словом. В конце концов, возрастая, все мы, так или иначе, оказываемся отделенными от природы своим возрастом.

Возрастом — это значит накопившимся прошлым, в котором изменчивая жизнь приобретает постоянные формы, закрепляется, делаясь предметом. Она буквально превращается в предмет — в вещи мира, на которых наше прошлое оставило свой отпечаток (подобно тому, как непроизвольная игра света оставляет отпечаток на фотографической пластинке). Внимательный и чуткий человек, пожалуй, может извлечь это прошлое из содержащих его вещей, подобно тому как Пруст извлек его из размоченного в сладком чае бисквита, но это чаяние обретения утраченного свойственно не всем, и далеко не все хотят обрести утраченное, ибо мы чувствуем, что это мучительный процесс и воспоминания подчас могут…

Софья не пришла, и мне ничего не оставалось, как потащиться к Марлинскому, — хоть напьюсь с ним. Но кто же такой Марлинский?! — вот человек, который упоминался здесь уже много раз, а вы, читатель, так до сих пор его и не видели. Прямо неуловимый ковбой Джо какой-то.

Я с ним уже давно вожусь (не в смысле водиться, а в смысле возиться) и, поскольку вожусь давно, во всех абсолютно смыслах, — основательно изучил его характер. И в первую очередь, он ужасно глуп, что с вашей точки зрения, быть может, еще нельзя назвать чертой характера, а вот с моей (и, главное, с его) — вполне можно. Ибо — судите сами — характер его отличается чрезвычайной нервозностью и, ухватившись за свой невроз, он всегда пестовал его (этот невроз) и нес на вытянутых руках, как какой-нибудь драгоценный дар, — нес, отстраненно поигрывая им и щедро оделяя всех встречных многозначительными умолчаниями и нечаянными словечками, которые им вдруг возводились в ранг надмирных истин.

Если Марлинскому нечего сказать, он говорит что попало, и обязательно выпадают эти умолчания и словечки, придающие его речи характер дзенских коанов. Кто-то когда-то, видимо, убедил его, что эти высказывания глубоки и значительны, а он и поверил — стал прислушиваться к себе, но, не разобравшись толком в том, что же им, собственно, говорится, решил, что глубоки именно вот эти вот дефектцы, — решил и, со вкусом отделав их, сделал свою речь весьма схожей с художественным изделием. А говорит в нем этот вот самый невроз, нашедший выход в его (Марлинского) манере выражаться. Ибо его манера выражаться как раз и есть невроз — вторая производная прыщеватого лица и низкого роста.

Впрочем, это последнее замечание, на мой вкус, слишком уж грубо — ведь я убежден, что «все люди мудры, и наша глупость — лишь противодействие собственной мудрости», как сам Марлинский однажды заметил при мне. То есть вполне вероятно, что прыщав мой герой лишь по глупости, и, будь он немного умней, лицо бы его цвело (или, может быть, наоборот, не цвело), но зато речь была бы несколько менее цветистой.

Удивительно точно я оговорился насчет этого цветения (вот что значит думать о Марли — сразу просто заражаешься), — дело в том, что речь его цветет еще другим цветом — «сорняками», — скажете вы. Возможно, и сорняками (хотя позднее мы это еще уточним). Конечно, сорняками: после каждого почти слова, с кем бы и при ком ни говорилось, он делает нечто вроде придыхания или всхлипывания. Прислушавшись, можно различить (узнать) в этом придыхании нечто вроде «пл», как я это уже передавал, или «бль», или иногда даже просто «бля» …

Читатель, это говорит о значительной продвинутости моего друга. Подобно христианским монахам (исихастам), держащим Иисусову молитву на устах, затем привязывающим ее к дыханию и, наконец, низводящим в самое сердце; или, скажем, подобно индийским йогам, постоянно бубнящим свое: «ом мани падма хум», — подобно этим подвижникам, Марли привязал к своему дыханию слово (в его случае — слово «блядь») и повторяет его, автоматически всхлипывая, с каждым вздохом.

Перейти на страницу:

Похожие книги