Он не был убийцей, он был просто могильщиком – если бы он был убийцей, то не запоминал бы, а сразу забыл бы это место. А он точно запомнил ту траву, под которой должен был покоиться Гега Кобахидзе. Голоса травы Трумена Капоте никогда не помогут найти вырытую двадцать лет назад могилу, и никогда ни один из могильщиков Шекспира или Галактиона не стал бы никого оплакивать. Впрочем, он и не плакал, он просто рыл могилу, рыл той холодной ноябрьской ночью и при свете луны запоминал тайну, которую через пятнадцать лет шепотом поведал матери Геги Кобахидзе. Мать Геги, Нателла Мачавариани, которой за эти годы уже не раз шепотом клялись, что точно знают, где сейчас ее сын, сразу поняла, что вот этот человек действительно что-то знает.
Он просто не мог не знать – у него не было лица, вообще не было, не было из-за того, что он видел. Его лицо было скрыто отражениями воспринятой им боли и удивления, и Нателла Мачавариани догадалась, что и сам этот человек уже мертв, давно уже мертв, и поэтому он действительно может знать истории других мертвецов. На протяжении многих лет в поисках сына она следовала за всеми, даже за теми, кого считала специально подосланными. Следовала и за теми, кто требовал вознаграждения за информацию, а потом бесследно исчезал с московского или ленинградского вокзалов.
А оттуда путь в северные, сибирские, лагеря лишь начинался.
Трудно поверить в смерть при жизни, тем более в смерть сына, потому что смерти сына просто не существует, особенно когда эту смерть от тебя скрывают и официальный ответ под таким же запретом, как и официальная мечта. Но надежда не может быть официальной, надежда – одна, она твоя, и ею можно жить. С этой надеждой можно искать своего приговоренного к смерти сына, которого, оказывается (а вдруг?), не расстреляли и который отбывает пожизненное где-то в Сибири, в очень отдаленном лагере, но он все же жив.
И на протяжении всех тех долгих лет всегда появлялись люди, которые уверяли, что видели Гегу (или кого-то, похожего на него) в России, в каком-нибудь лагере особого режима, видели живым. И родители искали – искали не потому, что не догадывались, что в этом грёбаном, бескрайнем и безадресном Советском Союзе невозможно найти расстрелянного сына, а для того, чтобы не потерять надежду.
А когда и надежда умерла, появился могильщик.
Под конец родители поняли, что лучше знать правду, даже самую страшную, знать, где их дети, – даже если они мертвы. И когда могильщик пришел, Нателла Мачавариани сразу догадалась, что этот человек что-то знает, знает больше, чем те, кто приходил к ней с нашептываниями. Она почувствовала, что именно этот человек будет могильщиком их надежд.
Их было немного, шли они скрытно: несмотря на то что секретаря тогдашнего ЦК уже называли Президентом (Гиорги вместо Эдуарда), на самом деле это был именно он – тот, который лучше всех знал, кто и когда был убит, но все же хранил молчание.
Шли тихо, было холодно, но женщин не пугали ни холод, ни сырая земля, которую они копали бы вместе с мужчинами, если бы те не отказались от их помощи. Шел дождь, иногда он прекращался, но земля давно уже превратилась в вязкое месиво, и вплоть до самого последнего момента на том бесконечном поле слышалось учащенное мужское дыхание.
Женщины не боялись, но Нателла Мачавариани все же была поражена точностью могильщика и старалась запомнить его лицо, но это было невозможно, ведь у могильщика действительно не было лица. Поле же и вправду было бесконечным – бескрайнее кладбище, где под покровом ночи хоронили вынесенные из города трупы. Людей, которых десятилетиями расстреливала советская власть, хоронили безымянно, без гроба, без могилы. Грузины называют гроб «сасахле» – дворец, – для того чтобы смерть казалась легче, но тех, кого расстреливала советская власть, хоронили без гробов. Поэтому даже сам могильщик удивился, когда послышался звук удара холодной лопаты (наконец-то!) по гробу, и только тогда он вспомнил, что этот был исключением – его опустили в яму в гробу, и теперь уже могильщик более уверенно повторил ту фразу, из-за которой все они сейчас были здесь. Он точно знал место, где был погребен Гега Кобахидзе.