Родители пребывали в недоумении. Мне же сама открытка была до лампочки. Но список имен заинтриговал. Эти люди были моими предками, а я ничего о них не знала. Не знала, в каких странах им довелось жить, чем они занимались, сколько им было лет, когда их убили. Я бы не узнала их лица среди портретов других незнакомых людей. Мне стало стыдно.
Когда обед закончился, родители убрали открытку в ящик стола, и больше мы о ней не вспоминали. Мне было двадцать четыре года, голова была занята предстоящей жизнью и другими, еще не написанными историями. Я стерла из памяти почтовую открытку, хотя и не отказалась от мысли как-нибудь расспросить маму об истории нашей семьи. Но годы летели, а у меня так и не находилось на это времени.
Пока, десять лет спустя, я не надумала рожать.
Шейка матки раскрылась слишком рано. Чтобы ребенок не появился на свет преждевременно, нужно было лежать. Родители предложили на несколько дней переехать к ним, ведь там мне не придется ничего делать. В этом состоянии долгого ожидания я много думала о своей матери, о бабушке, обо всех женщинах, которые рожали до меня. И тогда я почувствовала, что мне необходимо услышать рассказ о своих предках.
Мы прошли в темный кабинет, где Леля проводила большую часть дня. Он всегда напоминал мне чрево, выстеленное изнутри книгами и папками, с зимним светом парижского пригорода, пробивающимся сквозь густой сигаретный дым. Я устроилась возле книжного шкафа с застывшими вне времени вещами, сувенирами, припорошенными пеплом и пылью. Мама выхватила одну из двух десятков одинаковых архивных коробок — зеленую, в черных крапинках. Еще с юности я знала, что в этих коробках, выстроившихся на полках, хранятся следы мрачных историй из прошлого нашей семьи. Мне они казались похожими на маленькие гробики.
Мама взяла лист бумаги и ручку, — как и все бывшие педагоги, она продолжала просвещать при любых обстоятельствах, даже собственных детей. Студенты в Университете Сен-Дени очень любили Лелю. В те благословенные времена, когда еще можно было в аудитории одновременно курить и преподавать лингвистику, она поражала студентов следующим трюком: с невероятной ловкостью выкуривала сигарету полностью и не роняя пепла, так что между пальцев оставался лишь серый столбик. Пепельница при этом не требовалась, потому что фильтр от выкуренной сигареты мама клала на стол и тут же зажигала следующую. Фокус вызывал заслуженное восхищение.
— Предупреждаю, — сказала мама, — сейчас ты услышишь историю очень неровную, скомпонованную из разных элементов. Что-то покажется очевидным, но ты решай сама, какова доля личных домыслов в этой реконструкции, и, кстати, какие-то новые документы могут значительно дополнить или изменить мои гипотезы. Что естественно.
— Мама, — сказала я, — мне кажется, сигаретный дым не полезен для мозга ребенка.
— Да ладно. Я в течение трех своих беременностей выкуривала по пачке в день, и не похоже, что в итоге родила трех дебилов.
Ее ответ меня рассмешил. Пока я смеялась, Леля прикурила еще одну сигарету и начала рассказ о жизни Эфраима, Эммы, Ноэми и Жака — людей, носивших написанные на открытке имена.
— Как в русских романах, — говорит мама, — все начинается с истории разлученных влюбленных. Эфраим полюбил свою кузину, Анну Гавронскую, мать которой, Либа Гавронская, урожденная Янкелевич, приходилась родственницей Рабиновичам. Но Гавронским этот роман пришелся не по душе…
Леля смотрела на меня и ясно видела, что я не понимаю ни слова из того, что она говорит. Она сунула папиросу в угол рта и, щурясь от дыма, стала рыться в своих архивах.
— Вот, сейчас я прочту тебе письмо, и станет ясно… Оно написано в тысяча девятьсот восемнадцатом году в Москве старшей сестрой Эфраима.