Но Нюшка не заревела. Вышла спокойно к столу, гордо пронесла затянутую красной косынкой голову меж гудящих рядов, стала вполоборота к судьям — гибкая, как лозинка. Первые же ее слова на вопрос судьи, предупреждена ли она об ответственности за ложные показания, несказанно удивили Владимира.

— У нас и в родстве того не было, чтобы кто-нибудь неправду сказал, спросите вон бригадира нашего, — с дрожью в голосе проговорила Нюшка, — а я — комсомолка!

— Ай да девка! — вырвалось у Андрона. — Вот те и пигалица!

А Владимир смотрел на сестру школьного приятеля Екимки и не узнавал ее. Нежданно-негаданно что-то зыбкое, теплое разлилось в груди непокладистого, дерзкого парня, и совестно стало ему за то, что обидел он Нюшку тогда в больнице. А она и в самом деле пригожая девушка, статная, и походка и глаза — вон у нее какие!..

Домой ехали — сели рядом в задок телеги, и оба почему-то старались не смотреть один на другого. Улита тараторила без умолку, Андрон время от времени прокашливался в кулак.

Так миновали согоры — версты на четыре поросший березняком и изрезанный глубокими оврагами каменистый спад. Слева, далеко, до самого горизонта, густо утыканные стогами, расстилались заливные луга с широкой и тихой рекой посредине. Дальше дорога сворачивала на подъем, упиралась в казенный лес. Сошли с телеги. Заложив руки за спину, Андрон широко шагал за телегой, следом за ним, путаясь в юбках, семенила Улита. Нюшка отстала завязать шнурок на ботинке, замедлил шаги и Владимир, а когда поравнялись, телеги уж не было видно, — дорога начинала петлять в этом месте.

Одолев самый крутой подъем, Андрон придержал вожжи и оглянулся: сосед его шел рука об руку с дочкой Екима-сапожника.

«Вон оно что, — шевельнул бровями Андрон, — оно конешно, вдвоем подыматься легше. Намного легше».

<p>Глава пятая</p>

Августовские ночи прохладны. В низинах, по лесистым балкам, над зеркальной гладью озер еще с вечера повисают туманы. Тягучие, как душистая патока, лениво переливаются они через прибрежный ракитник, заполняют широкую пойму Каменки, окутывают густолиственные купы игривых березок, разбежавшихся по луговине, серебрят длинные иглы придорожных сосен, обильной росой ложатся на сочную зелень отавы. Не успеет поблекнуть на западе розоватая грань облаков, в густой синеве небосвода зажигается крупная россыпь недвижных звезд; задумчиво смотрят они на землю, на поля, утяжеленные тучными скирдами, на уснувшие деревеньки.

Спит всё живое: угомонились в траве голенастые скрипуны-кузнечики, смолкли лесные птицы, забылся на время трепетный лист осины; надвинув на самые брови тяжелую шапку размашистой кроны, спит вековой коряжистый дуб. Тихо вокруг. Изредка плеснет в озере рыба, ухнет в лесу пучеглазый филин, и снова вокруг забытье.

Никодиму не спалось. И писать не мог, — не было нужного слова. Он убрал на полку бумаги, затушил огарок свечи, сидел теперь на пороге лесной избушки, широко расставив толстые ноги и опершись подбородком о кулак, заслонив широченной спиной проем двери. У окна, на охапке сена, разметался искусанный пчелами Мишка. Парень стонал, принимался бормотать бессвязное, грозился кому-то, всхлипывал.

На этот раз Никодим подобрал Мишку в овраге возле колодца, после того как установил на место опрокинутый улей и когда несколько успокоились разъяренные пчелы. Они-то и обезобразили парня: шея, лицо и руки у Мишки превратились в бугристое кровяное тесто, оба глаза заплыли. Там же, в овраге, Никодим по частям сорвал с Мишки изопревшую, порванную в клочья рубаху, прикрывавшую покрытое ссадинами и коростами исхудалое тело, обмыл избитые в кровь ноги парня, запеленал его в полы своего подрясника и перенес в избушку. Напоил взваром сушеной малины, обложил всего листьями подорожника и оставил в покое.

«Вот она — благодарность! — мысленно рассуждал Никодим, прислушиваясь к неровному дыханию Мишки. — Давно ли вырвал его из рук осатанелого татарина — хлестал тот парня ременным кнутом за украденного гуся, — и теперь у меня же разорил улей!»

Как и тогда, в разгар сенокоса, отец Никодим не спросил, кто этот парень, откуда он; по избитым опоркам, лохмотьям посконных штанов понял одно: бродяга. В тот раз Никодим привел Мишку к себе на пасеку, накормил, дал отоспаться и отпустил на все четыре стороны. Наказал одуматься.

— Голоден, бос — иди к людям, — говорил тогда бывший поп Мишке, — в людях больше добра, чем ты думаешь.

«И вот результат. Воровство, как и ложь, захлестывает без передыха, — рассуждал Никодим. — Раз украл — не остановишься, соврал в малом — потянет на большее».

«Вчера — гусь, сегодня — улей, завтра — с ножом к горлу, — развивал свою мысль Никодим, — а ведь он рожден человеком».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже