Комендант что-то пролаял девчонке. Та вышла из- за стола, дрожащими руками зачерпнула кружку воды из ведра, стоявшего на подоконнике. Пленный старшина и ее встретил таким же яростным взглядом.
— Пейте, товарищ! — одними губами прошептала девчонка и поднесла кружку Владимиру.
— Сука! — выдавил Дымов и неожиданно для самого себя пнул ее сапогом в живот, отбросил к противоположной стенке.
Тогда на него навалились конвоиры. Опомнился в одиночке на скользком бетонном полу. И опять первой мыслью было — где же партийный билет? Комендант, конечно, не стал бы молчать об этом. Значит, не знает. Кто же взял партбилет? Где и когда? В танке еще или уже по дороге в город? Ответов на эти вопросы не было.
Еще и еще допросы. Чернявая старательно переводила каждое слово и так же старательно прятала под табуретку ноги в рыжих стоптанных башмаках. Догадалась, видно, по взгляду, что думает о ней пленный.
«Наша, русская, стерва!» — решил про себя Дымов, и всякий раз при этой мысли его кулаки наливались чугунной тяжестью. Злоба душила. Она была во сто крат сильнее сыромятной плети, притупляла тяжкую боль в ребрах от ударов кованых сапог конвоиров. И каждый раз кулем волокли в подвал. Через сколько времени приходил в себя, неизвестно. Гимнастерка превратилась в клочья, заскорузла от крови. Комендант называл сержантом, и чернявая не поправляла его, ни разу не подсказала, что пленный старше по званию. Всё равно не откупишься. Не откупишься, стерва.
Дымов давно потерял счет дням. В одиночке их сидело уже шестеро. Были тут и средние командиры. Раз среди ночи прямо на людей бросили седьмого. Владимир нащупал разбитое, обезображенное лицо и капитанскую «шпалу» на вороте кителя. Утром оказалось, что это женщина-врач. Она так и осталась лежать у порога.
Когда мертвую выносили, один из пленных бросился на конвоира, сорвал у него с пояса ножевой штык. Второй солдат оглушил парня прикладом. В узкой сводчатой трубе тюремного перехода один за другим грохнули три винтовочных выстрела. Пороховая терпкая гарь долго держалась в камере. Она царапала глотку и после того даже, как в этой каменной норе осталось двое, — в середине дня всех пятерых вывели на середину двора, а чуть подальше согнали в кучу обитателей всей тюрьмы. Обер-лейтенант сам прочитал приказ, стриженая перевела: «В камере № 3 произошел вооруженный бунт. Зачинщик убит, трое из пятерых соучастников будут сейчас расстреляны».
Комендант сложил приказ вдвое, перегнул бумагу еще раз, сунул в планшетку.
— Как это будет по-рюсски? — начал он, подбрасывая на ладони пистолет. — На порядок номер считай!
Первый, третий и пятый упали возле каменного забора. Владимир оказался вторым в шеренге, а на другой день остался один в камере, — его сосед обломком стекла разрезал себе ночью запястья на обеих руках.
Потом — лагерь на торфяном болоте за городом. В первый же день Дымов забрался было в пустую вагонетку, — думал переждать до ночи. Нашли. Зверски избили. Похоже, что переводчица подсказала начальнику лагеря, что Дымов понимает в машинах. Он до глубокой осени работал потом машинистом на торфодобывающем экскаваторе. О побеге не могло быть и речи, — лагерь к тому времени обнесли проволочным заграждением в три кола. Проволока — под током. Ввели новые правила: когда выходили на работу, у ворот считали пленных пятерками, правофланговый отвечал за шеренгу до вечерней проверки. За побег одного остальные сами рыли себе могилу. На стене головного барака охранники повесили зеленый брезент. На нем была нарисована карта Советского Союза. Синяя лента фронта всё передвигалась и передвигалась на восток. Флажки со свастикой вонзались всё в новые и новые города — каждый день ножом в сердце. Раз кто-то из пленных сказал: «Кончали бы уж скорее. Москву всё равно нам не удержать» — и вытащил из кармана фашистскую листовку. Утром его нашли под нарами с выпученными, остекленевшими глазами.
Когда умывались возле деревянной конской колоды, сосед Дымова по карам — донецкий шахтер — почему- то дольше других оттирал песком свои руки. Пфлаумер лютовал, а «фрейлейн» Эльза — так звали переводчицу — пожимала плечиками. К тому времени она сменила стоптанные башмаки на щегольские хромовые сапожки, на широком офицерском ремне с портупеей носила маленький браунинг…
Это было, пожалуй, в конце ноября… Пленных выстроили перед картой в четыре ряда, завернули фланги. Долго ждали кого-то. Наконец от караульной казармы подошли четверо: начальник лагеря, комендант Пфлаумер с переводчицей «фрейлейн» Эльзой и еще один офицер — толстый, в кожаном реглане с дорогим меховым воротником и в фуражке с черным околышем. Он поздоровался с пленными и произнес речь.
— Господин полковник, — переводила Эльза, — обращается к вам от имени родины, от имени ваших родных и близких. Он отдает должное уважение мужеству русского воина. Он сам солдат и презирает предателей. Но вы жестоко заблуждаетесь — вас предали раньше. Время покажет, кто прав.
Полковник утвердительно покачивал головой, потом остановил переводчицу и заговорил сам по-русски, довольно свободно подбирая слова: